Sunday, December 04, 2011

Dechirure

Я даже не помню точно, что всему этому предшествовало. Я не могу вспомнить, что меня побудило уехать в Киев 7 декабря 1961-го года. Основательных причин вроде бы и не было. Как бы то ни было, я попал в категорию подростков, убегавших из дома и оказывавшихся в детприемниках. Мне было 15 лет, я пошел в 9-й класс 477-й школы г.Пушкина.

Вот мое фото того времени:

После восьмилетки это был новый класс, где ученики выглядели уже взрослее, чем в нашей прежней школе. И раньше бабушка с мамой удивлялись, что у меня нет никаких друзей, что я всегда один («всегда идет один, опустив голову»). Ну, а в этом новом 9-м классе я вообще ни с кем не общался. Как теперь сказали бы, «не был интегрирован в сообщество». Неясно только, где был при этом мой друг детства Володя Зарубайло, с которым я все еще, кажется, дружил. Почему-то он не был посвящен в мои планы бегства. Наверное, детство закончилось.

Я не помню, что у меня было в голове, и о чем я думал. Что-то смутное: уехать в какой-то большой красивый город с многоэтажными домами и там жить отдельно и самостоятельно. Всё же эта тема разрабатывалась уже давно, может, за год до этого. Я всё время составлял списки городов и количество жителей в них (мама говорила: «всё списочки составляешь?»).

Пробная поездка состоялась в сентябре того же года. Когда мама уехала в командировку, я съездил междугородным автобусом в Новгород – туда и обратно. В Новгороде лишь дошел до середины моста через Волхов и вернулся назад на автостанцию. Город меня не вдохновил. Но всё-таки это было мое маленькое самостоятельное путешествие.


Потом наступило мрачное время поздней осени. Я прогуливал часто занятия, пропустил какие-то контрольные работы, что ли. В общем, запустил учебу. А после этого было неудобно появиться в классе. Хотя, на самом деле, исправить все задолженности не составило бы особого труда. В самом конце ноября я стал ездить на вокзалы и изучать расписания поездов. Нет, план уезжать куда-то уже имелся. Нужны были только деньги на дорогу. Кое-что было скоплено из того, что выдавалось каждый день на завтраки. Еще – можно было сдать книги в букинистический магазин.

Время приближалось. Надо было уезжать. Надо было продавать книги и покупать билет на поезд. 5-го декабря, вторник, это был День конституции, нерабочий день. Я провел его дома, с мамой, в тишине и спокойствии.

Вот на следующий день я и наметил свой отъезд в Киев. Сложил в чемодан книги, отобранные для продажи, и отправился в букинистический магазин на Литейном пр., 61 (магазин просуществовал до 2005 г.). Оказалось, что на следующий после праздника день он закрыт, не работает. Вернулся домой, расставил книги на полке. Значит, всё переносится на завтра.

Здесь был букинистический магазин, Литейный 61


Вечер, дома с мамой. Она ничего не подозревает. Всё тихо, спокойно, как обычно. Утром 7-го декабря я отправляюсь опять в букинистический магазин, он открыт, есть очередь, стою, жду, потом сдаю книги (паспорт тогда не требовали). Кажется, я выручил 13 рублей. Что-то в этом роде. Теперь появились деньги на дорогу в один конец - «куда-нибудь». Мой выбор пал на Киев. Тут же на Витебском вокзале я купил билет в общий вагон пассажирского поезда Ленинград – Киев, отправлявшийся в 00-40 (т.е. в ночь с 7 на 8-е декабря 1961 г.).

Возвращение в Пушкин – ведь надо собрать вещи, всё необходимое «на первое время жизни». Времени оставалось мало до прихода мамы с работы. Торопился. Взял черный чемодан, сложил туда кое-какую одежду, а также: ноты Бетховена, пластинки – 2-й концерт Сен-Санса для фортепьяно с оркестром, два концерта Шопена и, кажется, 3-й концерт для фортепьяно с оркестром Бетховена. Ноты. Была взята с собой «в дорогу» одна книга: «Ярче тысячи солнц» Роберта Юнга (про создание и испытание атомной бомбы). Мое серое пальто, не зимнее, зимнего не было, демисезонное, с поясом. Что на голове было – не помню. Фуражка?

Вышел из дома. На автобусной остановке на Московском шоссе меня вдруг встречает Таня Зарубайло:

- А ты куда это собрался с чемоданом? – спросила она удивленно.

Не помню, что придумал ответить. Поехал электричкой в Ленинград. Должен был как раз разминуться во встречных электричках с мамой, возвращавшейся с работы. Чемодан отдал в камеру хранения и отправился ходить по городу. Времени до отправления поезда было еще очень много. Почему-то поехал в панорамное кино, пошел туда, смотрел какой-то показательный фильм с эффектами, где люди вскрикивали, когда поезд на большой скорости въезжал в туннель или в крытый железнодорожный мост.

Голода не было. Но купил себе на дорогу половину черного хлеба (его и ел до самого Киева). Возникло опасение, что мама, заметив моё исчезновение (отсутствие чемодана), поедет меня искать. Поэтому решил сидеть вечером в зале ожидания Московского вокзала, а не нашего, Витебского. (Еще лет тридцать этот зал ожидания выглядел так же, как тогда. Те же скамейки. Сейчас уже многое переделали.) Поздно вечером перебрался на Витебский вокзал. Зал ожидания на первом этаже, плохо освещенный, с деревянными диванами МПС. Приближалось время отправления поезда. Пошел на платформу. Общий вагон, последний в составе. Полутемно. Еще колебался: то ли сдать билет, то ли просто не поехать, пусть бы и пропали деньги за билет. Была еще последняя электричка в Пушкин.

Витебский вокзал поздно вечером


И всё же поехал.

Общий вагон

Ёкнуло внутри, когда поезд тронулся. Но не так, чтобы… Темный, плохо освещенный общий вагон. Поехали. Когда проезжали Пушкин, то глянул в сторону нашего дома. В нашей второй комнате горел слабый зеленоватый свет от настольной лампы. Она была оставлена включенной просто так, чтобы что-то светило... Как я узнал потом, мама в ту ночь не стала ночевать дома, уехала к нашим знакомым в Павловск. Там плакала (павловцы рассказывали)... После того как проехали Пушкин и Павловск, за окном нависла сплошная и непроглядная декабрьская тьма. Я забрался на третью полку, чемодан поставил в изголовье («чтоб не украли»), пожевал немного черного хлеба и – заснул. Точно заснул. Потому что потом сразу было утро следующего дня.

Хмурое утро следующего дня. Еще потребовался какой-то момент времени, чтобы осознать ситуацию - что я убежал из дому, что, вот, еду поездом в Киев. Вагон мой был последним в составе, и я выходил в тамбур, стоял там, смотрел на убегающие железнодорожные пути. Унылый пейзаж Псковской области. По кустарникам стелился пар от паровоза. Какая-то старушка попросила меня помочь ей вытащить вещи на станции. Помог. Кажется, кто-то в вагоне всё же спрашивал меня, кто я такой, куда еду, потому что подросток должен был в такое время учиться в школе. Что-то напридумывал в ответ. Весь день в поезде, вечер, еще одна ночь, доедаю свою буханку хлеба и опять сплю на третьей полке. Сплю беспробудно, никакой бессонницы от разных мыслей нет!

* * *

Платформа киевского вокзала

Это было 10-е декабря. Поезд прибывал в Киев около часу дня. Сначала стали мелькать киевские пригороды, потом переехали длинный мост через Днепр. Наконец, киевский вокзал. Я вышел с чемоданом, и пошел себе по платформе в здание вокзала. Никто на меня не обращал никакого внимания – идет себе парень, подросток 15-ти лет… Потолкался в здании вокзала. Надо было как-то освободиться от чемодана, чтобы выйти в город. А денег, кстати, у меня совсем не было! Ноль. Это после того, как в Ленинграде я сходил в панорамный кинотеатр и купил себе буханку хлеба.

Киевский вокзал

Не было даже 10 копеек, чтобы сдать чемодан в камеру хранения. И вот тут я сделал то, что очень противоречило моему характеру: я решил попросить десять копеек у незнакомых людей. И нашлась такая женщина интеллигентного вида, которая подала мне эти деньги, даже извиняясь при этом как бы за меня и за мою неловкость – «ну, да что вы, конечно у меня есть десять копеек, подождите, я вам сейчас найду…»

Улица, ведущая от Киевского вокзала, по которой я отправился пешком в центр города

День был солнечный, сухой, без снега. Вот и Киев. Надо добраться до главной улицы. Но на метро у меня тоже не было денег, пяти копеек. Я пошел в центр города пешком, всё время спрашивая у людей «как пройти к Крещатику». От вокзала вела прямая улица к Киевскому университету (красное здание), потом я свернул направо и, в конце концов, дошел до Оперного Театра. От Театра вниз к Крещатику (я его уже увидел) вела улица, сейчас она носит название Симона Петлюры. Вот эта улица:

И, наконец, я на Крещатике! Народ, толпа. Много троллейбусов. Видимо, потом я прошел через будущую площадь «Майдан».

Киев. Крещатик

Будущий Майдан:


Поднялся на Владимирскую горку. Я там уже был в 1952 году, шестилетним мальчиком, когда мы с бабушкой делали пересадку в Киеве.

Вечером я опять оказался на киевском вокзале. Памятное место. Как я потом прочитал в маминых воспоминаниях, в сентябре 1945 года она сидела в сквере с моим отцом, провожавшим ее в Ленинград. Со мной, еще не появившимся на свет. Мама писала:

«Роковые даты сентября [1945]. Расстались в Киеве с Валентином. Сидели на площади перед вокзалом. Бедные и несчастные, но еще любящие. Светила луна сквозь тучи. Он сказал: «как бы хотел на ней оказаться». Усадил в товарный. Много [людей] из Германии. Бывшие узники, угнанные, демобилизованные. И я уже с Жорочкой».

Забрал свой чемодан из камеры хранения и стал подходить к разным отправляющимся поездам, чтобы меня взяли без билета, просто так – то ли в Житомир, то ли в Свиридовку (через Бахмач). Какая наивность! Мне все отказали, конечно. А может, прицепиться к поезду где-то между вагонами – мелькнула мысль.

И вот тут, уже поздно вечером, я сдался. Я обратился к милиционеру, который отвел меня в вокзальное отделение милиции. Сочинил какую-то легенду, что ехал куда-то «к бабушке», но «потерял деньги». Точно не помню. Помню только, что долго разговаривал с начальником отделения милиции (он говорил по-украински), добрым дядечкой, который записывал все мои данные, оформлял протокол. «Я вірю тому, що ти мені розповідаєш, я бачу, що ти нормальний хлопець, але все одно я повинен перевірити все те, що ти мені тут розповів». И отправил меня в соседнюю полутемную комнату, где предложил поспать на деревянном диване МПС. И я заснул. Потому что потом сразу настало утро следующего дня.

В те времена милиция была гуманной и все люди, встретившиеся мне впоследствии, были, можно сказать, добрыми и порядочными, даже сердечными. И не оттого, что тогда была советская власть. Просто они были еще старого воспитания.

Рано утром появился какой-то мужчина, в возрасте уже, и вместе с милиционером они забрали меня. Тот мужчина оказался бывшим директором киевского детского приемника-распределителя. Вот туда они меня и повезли. Повезли трамваем. Примечательно, что в те времена милиционеры должны были оплачивать проезд в общественном транспорте и не оплачивали только при исполнении прямых обязанностей. В общем, они долго (и громко!) объясняли кондуктору трамвая, кто я такой, кто они и куда они меня везут. Кажется, весь трамвай уже знал обо мне. Тогда вообще была такая провинциальная манера – громко говорить и рассказывать всем посторонним о своих делах. Меня это смущало.

Трамвай долго, больше часа, тащился на другой конец Киева, на Подол. Наконец, приехали, и они меня передали в это учреждение. В учреждении говорили по-украински. Поначалу я не всё понимал, но потом как-то научился. Мой покровитель – бывший директор детприемника – обо всем позаботился. Отношение ко мне было особым. Он распорядился посадить меня в отдельную комнату, где стоял телефон, по которому звонили и к которому надо было вызывать людей, работавших в детприемнике. Так я и делал. Ко мне в «кабинет» заглядывали и другие постояльцы учреждения, что постарше, лет 17-ти. О чем-то мы разговаривали.

Между тем из детприемника уже направили запрос в Ленинград о подтверждении моей личности.


Помню, что были какие-то «воспитательные лекции». Приходил бывший матрос (с наколотыми якорьками на руках) и о чем-то там рассказывал. Ребята тоже чувствовали, что ко мне отношение особое. Однажды один парень меня предупредил: «ты не заходи один (или без меня?) в туалет, а то тут всех новичков пиздят». Вот такое проявление дедовщины, глубинное и инстинктивное.

Спальня, кроватей десять. Перед отбоем шумиха, разговоры и рассказы. Один рассказывал, что убежал из Сталинабада и что теперь этот город переименовали в Душанбе. Другой ему в ответ, что он - из Сталино, который теперь стал Донецком. Тогда эти новые названия звучали странно. Был там и удивлявший всех своим оволосением тела армянин по фамилии Хачатурян, выглядевший уже просто взрослым мужчиной. Ночью в спальне некоторые устраивали такие проделки - ссали в кровать других. Это чтобы не выходить в уборную, заодно сделать гадость и обвинить другого, что тот, мол, обоссался. Меня это, к счастью, не коснулось.

За одной девочкой-подростком приехала мать из украинского села. А ей говорят, что девочка не хочет возвращаться домой, что ей здесь хорошо. «А шо, тут їй добре, хто-небудь схопить за піську, хто-небудь за цицьки».

- І це ти така! Скажи, це правда, що ти така! – негодовала мать.

Немного осталось в моей памяти о том недельном пребывании в киевском детприемнике. Помню только, что думал, что неужели время пронесется, и всё это окажется в прошлом, будет 10, 15, 25 лет назад. Да вот уже и 50.

Между тем моя личность была подтверждена в пушкинском отделении милиции г.Ленинграда.


Меня надо было отправлять домой. Я так и не знаю, каким образом «этапировали» других беглецов. Но у меня был мой благодетель – бывший директор детприемника. Под мою отправку домой в Ленинград он выписал себе командировку в этот город.

Вечером он приехал за мной и отвез меня к себе домой. Был красивый зимний вечер, шел снежок. Дом его был в старом районе Киева, что чуть выше Крещатика. Мы поужинали и отправились на вокзал. «Поедем на метро, хоть тут близко. Чтобы ты посмотрел» - сказал он.

Итак, мы сели в купейный вагон поезда Киев – Ленинград. Естественно, бывший директор сразу же всё рассказал обо мне двум другим пассажирам, ехавшим в купе. Ну, да ладно. Меня интересовало (вот детство еще играло!), будет ли он мне разрешать выходить на станциях. Никаких возражений с его стороны не было. Помню, как прогуливался по заснеженной платформе в Могилеве, цеплялся за багажные тележки и так скользил по снегу. Но главное было впереди – встреча на следующий день с мамой.


Поезд подошел к Витебскому вокзалу Ленинграда. Перед окном появилась мама. Видимо, все уже заранее условились ни о чем меня не спрашивать и ничем «не травмировать». Так оно и произошло. Встретились, как будто я просто куда-то уезжал ненадолго. Правда, вместе с киевским директором мы проследовали в отделение милиции на Витебском вокзале. Меня туда даже не попросили войти, я остался ждать в Световом зале. Мама зашла с ним, и там они оформили «акт прибытия».

А в понедельник я пошел в школу. Как-то трудно было войти в класс, но я преодолел смущение. Никаких вопросов не было ни от кого. Но, конечно, в школе знали про мою историю.

Я с мамой в январе 1962 г., спустя месяц:

***

Уже в ноябре 1995 года, когда моего школьного товарища Юру Хохоева мы везли в машине на кардиологическое обследование - и это было за месяц до его смерти, он ни с того ни с сего вдруг вспомнил и заговорил о том: «А Янушевич когда-то в Киев убежал. Меня тогда вызывали в милицию, чтобы я рассказал что-то. А я ничего не знал. Откуда я мог знать, зачем он туда убежал».

Несколько лет после этого мама вспоминала день 7-го декабря. Говорила: «ах, да, сегодня же такой день…». Потом забыла. Уже недавно, прочитав ее воспоминания, я понял, что впоследствии она действительно забыла о «моем Киеве». И мне стало легко. Потому что единственное, о чем я переживал, это о том, что у нее могла остаться обида, горечь. К счастью, нет. А со мной – всё в порядке.

В этом году я побывал в Киеве. Вокзал сильно перестроен, но огромный центральный зал всё такой же. То, что перед вокзалом, неузнаваемо, т.к. перестроено, застроено. Крещатик весь какой-то не такой, каким я его помнил, потому что добавилось много рекламы, новых вывесок. Только улица, ведущая вниз от Театра к Крещатику (ул. Симона Петлюры), мне хорошо врезалась в память, и я четко помню, как по ней шагал... Поднялся на Владимирскую горку. Там вроде бы ничто не должно измениться, но мне она показалась тоже неузнаваемой.

Октябрь 2011. Большой зал киевского вокзала

У вокзала. Вдали станция метро "Вокзальна". Там почти всё так же, как было.


Вид на Днепр с Владимирской горки:

 Я на "Майдане"


Вокзальное отделение милиции теперь в другом месте. Я туда зашел. Спросил, где находится киевский детприемник на Подоле. Милиционеры, весьма любезные, долго куда-то названивали и потом сказали, что это не совсем на Подоле, а на какой-то улице, название которой мне было незнакомым. Я засомневался в том, что это тот же самый детприемник и решил туда не ехать.

Что еще? Мой черный чемодан валялся дома еще лет двадцать пять. Ноты были потом кому-то отданы. А пластинки Бетховена, Шопена и Сен-Санса, съездившие со мной в Киев, выкинули только в этом году из-за невозможности дальнейшего хранения.

Сен-Санс, 2-й концерт для фортепьяно с оркестром.


Георгий Янушевич

Saturday, November 12, 2011

Прописка в СССР


Давно это было, во времена Советского Союза. Его государственное устройство предполагало разнообразные методы контроля за действиями граждан и управления их жизнью. Среди этих методов институт прописки был одним из основных. Каждый житель страны должен был иметь штамп в паспорте, указывающий его место проживания - улица, дом, квартира. Казалось бы, ну чего особенного? Честному человеку незачем скрывать свой домашний адрес, правда ведь? Однако загвоздка состояла в том, что выбирать место жительства в этом «царстве свободы» граждане не могли. Нельзя было приехать в город по своему выбору, найти себе жилье и получить этот самый штамп в паспорт. Советская власть не могла допустить, чтобы ее винтики и гайки самостоятельно решали, где им жить. Такое своеволие создало бы слишком много трудностей для органов контроля. А если принять во внимание тот факт, что проблемы продовольствия и товаров народного потребления оставались проблемами на всей территории страны во все годы ее существования, регулирование миграции населения было попросту необходимо, иначе все ринулись бы в Москву, которая была сносно обеспечена по сравнению с остальной страной, даже по сравнению с северной столицей - Ленинградом. Поэтому для того, чтобы переехать из одного города в другой, нужно было в первую очередь получить на это разрешение властей.

Я родился в городе Пушкине, бывшем Царском Селе, расположенном километрах в 25 от Ленинграда. Мне было шесть лет, когда мама увезла меня в Кишинев, куда ее пригласили на работу в Ботанический сад. Отучившись там в школе, я вернулся в Ленинград восемнадцатилетним: я поступил на театроведческий факультет Театрального института, что на Моховой. Иногородних студентов прописывали в общежитии, и мой официальный адрес в те годы был в студенческом городке на Измайловском проспекте.

Мои первые самостоятельные проблемы - и решения, - связанные с пропиской, начались сразу же после окончания института. С работой я как раз устроился без труда. Я совсем не хотел уезжать из Ленинграда, чтобы работать завлитом какого-нибудь заштатного театра. Поэтому я устроил себе через близких родственников приглашение на работу в Библиотеку Академии Наук, БАН. Администрация моего института не очень интересовалась тем, что будет делать дипломированный театровед в научной библиотеке; наоборот, они были рады сбыть меня с рук, потому что театроведческих должностей и в провинции-то было раз-два и обчелся.

Ленинград. "Большой Дом" (КГБ)

Однако получить приглашение на работу - это только полдела. Теперь надо было прописаться. Пушкин, как я уже говорил, считался частью Ленинграда, и прописаться там было немыслимо. Моя тетя Рита, впрочем, попыталась. Мы поехали в паспортный отдел на Литейный 4, в так называемый Большой дом, самое зловещее здание Ленинграда, потому что там находилась штаб-квартира городского и областного КГБ. Там же находилось и Управление внутренних дел, ведавшее прописками. Я перешагнул порог этого здания впервые. Интерьеры и атмосфера внутри были воистину кафкианскими. Мы вошли в огромный, как на вокзале, вестибюль, в котором поражали своим видом гигантские тяжелые двери: казалось, простому смертному открыть их было не под силу. Придавленные этим величием, притихшие люди сидели на стульях у стенки в ожидании своей очереди, а если переговаривались, то шепотом. Если воссоздать образ этого помещения в кино, он может показаться сюрреалистическим преувеличением. Однако было именно так. Эта обстановка, казалось, говорила: оставь надежду на пороге всяк, сюда входящий. А дальше - как повезет.

Нам не повезло. Моя тетя зашла за дверь одна, без меня. Она вышла оттуда через какое-то время с опущенным лицом. Конечно же, отказали. Я же не в метростроевцы шел. А кому нужен в Ленинграде лишний библиотекарь? То, что я родился в Ленинграде, не имело никакого значения. "Мой адрес - не дом и не улица, мой адрес - Советский Союз!" - так, кажется, пелось в известной песне…

Оставалась Ленинградская область, поскольку областная прописка давала право работать в Ленинграде. Но как это сделать? У кого прописаться? У меня не было знакомых в области. Тут на помощь пришли старые друзья нашей семьи, Вера Алексеевна и Александра Васильевна, знавшие меня с младенчества. Они жили в городе Павловске, что рядом с Пушкиным, и оттого звались у нас "павловцами". Одним осенним днем Вера Алексеевна повезла меня в поселок Кобралово, что в 40 км от Ленинграда по той же железной дороге. Расстояние от метрополии совсем небольшое, но разницу я почувствовал сразу: я не видел очередей за хлебом с хрущевских времен, а тут заметил небольшую толпу у продуктового магазина. Люди ждали подвоза.

Ж/д платформа Кобралово

В этом поселке Вера Алексеевна отвела меня к своей знакомой, Марфе Александровне, которая и согласилась прописать меня в своей избе. Как я узнал позже, добрая Марфа Александровна во время войны была с партизанским отрядом и чуть не погибла: ее живой закапывали в землю. За подвиги и муки благодарное отечество наградило ее запретом на проживание в Ленинграде, потому что какое-то время Марфа находилась на оккупированной территории. Как будто она там оказалась по своей воле! Теперь Марфа жила в своем кобраловском домике с мужем-инвалидом войны. Детей либо не было, либо они разъехались, этого я не помню.

После нашего первого знакомства я снова приехал в Кобралово через несколько дней, и мы вместе отправились в соседний поселок Сусанино, где находился сельсовет, ведавший делами нескольких поселков в районе. Марфу Александровну в правлении все знали. Помню, она порассуждала с паспортным чиновником о том, что молодежь надо поддерживать, чтобы она не сбилась с пути. В общем, процедура прошла гладко, и я получил заветный штамп в паспорт: прописку на год. Благодаря этому штампу поздней осенью 1972-го года я начал работать в БАНе.

(Уже много времени спустя, после того, как мои "прописочные отношения" с Марфой завершились, я узнал от павловцев о том, какой страшный конец был ей уготован судьбой. Ее муж к тому времени уже умер. Марфа вываривали белье в щелочи на свой домашней плите и каким-то образом опрокинула этот огромный чан. Прямо на себя.)

В ведении БАНа находилось несколько других библиотек. Поначалу я расставлял книги на полках библиотеки Института Высокомолекулярных соединений, потом меня перевели в Институт этнографии. А в начале лета 1973-го года я бросил БАН и ушел работать переводчиком в Научно-исследовательский и проектно-технологический институт механизации и электрификации сельского хозяйства Северо-Запада, сокращенно НИПТИМЭСХ. В стране было полно учреждений с подобными малопонятными и труднопроизносимыми названиями-сокращениями. Переводить, хоть и про сельское хозяйство, мне было все же интереснее, чем регистрировать новые поступления в библиотеки. По крайней мере, я улучшал свои языковые познания. Кроме того, что не менее важно, НИПТИМЭСХ располагался в Пушкине, буквально в 10 минутах ходьбы от дома, в котором я родился и в то время снова жил, очевидно, незаконно с точки зрения властей.

Я проработал в отделе информации института, переводя статьи про всякие чудеса зарубежной сельхозтехники (умудрялся переводить с английского, французского и даже польского) до конца осени 1973-го года, когда закончилась моя временная прописка. Наша начальница, недалекая женщина, не пользовавшаяся никаким авторитетом у начальства, биться за меня не стала, даже не попыталась мне хоть как-то помочь. Тогда я попробовал действовать самостоятельно и записался на прием в Большой дом, в тот же кабинет за монументальными дверьми, куда годом раньше безуспешно обращалась моя тетя. Увы, я вышел из него с тем же нулевым результатом. Паспортный чиновник отказался продлить мою областную временную. При этом он сделал вид, будто он вообще тут не при чем, просто областная прописка не в его компетенции. "Поезжайте в Гатчину (Кобралово относилось к Гатчинскому району), пусть они там сами решат". Какое характерное советское иезуитство! Когда через несколько дней я приехал в Гатчину, хозяин тамошнего паспортного стола, типичный отставник из политруков, страшно разорался на меня. "Да как ты посмел! (на ты, естественно) Мой начальник тебе отказал, а ты имеешь наглость после этого морочить мне голову!" То, что у меня в то время была работа, для него не имело никакого значения.

Обалдевший от этого крика, я молча ретировался. Да и что я мог возразить? Какие были у меня права?

Последним вариантом был бы фиктивный брак, потому что по закону мужа обязаны прописывать к жене, какая бы жилплощадь у нее ни была, пусть и совсем крохотная. Но реальных кандидаток вот так вдруг, за короткий срок, было не найти. Одна хотела денег за эту услугу, и денег немалых, а их у меня, понятно, не было. Другая готова была сделать это для меня из дружеских отношений, да сама жила с родителями, которые, естественно, воспротивились бы. Жить же без прописки длительное время было опасно. Нарушение паспортного режима каралось по закону.

В общем, помыкавшись и ничего не добившись, я уехал в единственный город, где меня обязаны были прописать - в Кишинев, к маме. Там я получил штамп в паспорт без проблем и поступил на работу в мамин же Ботанический сад. Простым рабочим. Моими инструментами были лопата, топор, да пила, а заданием - приводить в порядок запущенные участки сада: расчищать заросли, корчевать деревья. Параллельно я пытался найти занятия поближе к моей специальности. Я завел знакомства в кишиневских театральных кругах, написал несколько рецензий. Почти каждый вечер после работы встречал мою любимую подругу Лору, с которой мы шли гулять на Комсомольское озеро. Лора была тогда и до сих пор остается ключевой фигурой в моей жизни.

Но не буду отвлекаться. Пока я корчевал деревья в Кишиневе, в отделе информации НИПТИМЭСХа сменился начальник. Глупенькая тетка ушла - то ли сама, то ли ее ушли, - и на ее место пришел Генрих Агапов. Об этом меня известила письмом одна из сотрудниц отдела. Я предполагаю, что она и другие отдельские дамы (а у меня со всеми были хорошие отношения) наговорили Агапову про мои филологические способности каких-то небылиц и убедили его, что лучшего переводчика отделу не найти.

Генрих Валентинович Агапов


Так совпало, что как раз в это время я был в Ленинграде в отпуске и смог встретиться с Агаповым. Это был деловой, энергичный мужик, к тому же занимавший какой-то пост в институтской партийной иерархии. Он с энтузиазмом взялся за организацию работы отдела, и неудивительно, что ему захотелось заполучить переводчика сразу с трех языков. Как и многие советские люди "из простых", он благоговел перед теми, кто понимал иноземные наречия. Поскольку институт охватывал своими заботами сельское хозяйство всей области, Агапову не составило труда устроить мне прописку на год у той же Марфы Александровны. Так что осенью 1974-го года я снова вернулся в Пушкин.

Но и эта прописка была только временная. Уж не знаю, в силу каких постановлений и правил, но поселковое начальство не имело права продлевать ее без разрешения свыше. Я же легкомысленно не предпринимал никаких усилий для того, чтобы сделать временную постоянной. В результате в начале декабря 1974-го года мне пришлось снова отправиться в Большой дом на Литейном.

Опять тот же подавляющий нечеловеческими размерами зал ожидания, те же гигантские двери. (Вот так и не помню, сами граждане должны были их открывать или это было обязанностью охраны. Ну хорошо, я - молодой, справился бы с дверьми. А какая-нибудь старушка-пенсионерка? Увы, не помню. В то же время трудно себе представить, чтобы для простых советских граждан двери распахивались бы невидимыми служителями, как для президента во время кремлевских церемоний.)

Как бы то ни было, дождавшись своей очереди, я вошел в кабинет и увидел, что за начальственным столом сидела женщина. Какой-то внутренний голос шепнул мне, что сейчас мне повезет. Передо мной сидела вроде бы обычная милиционерша в форме, но в ее лице не было злобности, не было того сочетания ненависти и презрения к просителям, столь характерного для советских чиновников. Просмотрев мои бумажки и выслушав робкий шелест моей просьбы продлить мне прописку в поселке Кобралово, она неожиданно спросила: "Ну, вот я вам сейчас, допустим, продлю. А что будет через год? Ведь мы не можем вам продлевать до бесконечности." Ошарашенный и одновременно воодушевленный тем, что мне не отказали с размаху и что милицейша вообще вступает со мной в дискуссию, я выпалил: "На следующий год я женюсь!" Странно, но этот ответ чиновницу удовлетворил. Она даже не спросила, есть ли у меня невеста (конечно, не было и в помине!). Повертев еще мои бумажки, она поставила на прошении резолюцию "разрешить".


Сказать, что я вышел из кабинета окрыленным, что я был на седьмом небе от счастья - мало. Я готов был бить земные поклоны и целовать милицейше руки. В тот момент эта церберша была для меня воплощением гуманности и принципа "человек - человеку друг, товарищ и брат" из морального кодекса строителя коммунизма. Меня переполняло чувство благодарности к ней, да что там к ней одной - к советской власти, разрешившей мне продолжать работать в городе, в котором я родился, и проживать в поселке в 40 км от него. А если подумать - чем отличался я, сегодняшний, от того меня, которому отказали в такой же просьбе год назад? Место работы то же самое, адрес прописки тот же. Вполне возможно, что год назад сидевший в этом же кабинете садист поругался с женой или любовницей и вообще всем отказывал в тот день, срывая злобу таким образом. А моей замечательной милицейше, доброй фее, я попался под руку, когда у нее было хорошее настроение или ей просто надоело всем отказывать, и она решила разбавить вереницу своих "нет" хоть одним "да".

Выйдя из Большого дома, я тут же кинулся всем звонить, чтобы поделиться своей удачей. Эта эйфория, признательность советскому государству живы в моей эмоциональной памяти до сих пор, 35 лет спустя. Сходное состояние описано у Достоевского в "Бедных людях", в той главке, где у героя вдруг оторвалась пуговка от платья прямо перед лицом высокого начальства. Бедный человек ожидал, что его немедленно прогонят со службы, а его пожалели, да еще дали денег на новое платье. И он не мог нарадоваться и нахвалиться на доброго начальника. Вот так и в моем случае. Всегда ожидаешь худшего, внутренне готовишься к отказу. И если вдруг фортуна в образе какой-нибудь милицейской чиновницы тебе улыбнется, твое счастье не поддается описанию.

Понятно, что дожидаться конца этого прописочного года было нельзя. Чудеса случаются только раз! Поэтому я объявил всем знакомым, что срочно ищу жену.

Киностудия "Ленфильм"

В те годы я тесно общался с ленфильмовской богемой, состоявшей из небольшой разномастной группой друзей-товарищей - гримерами, костюмерами, звукотехниками обоего пола. Мы довольно часто собирались в кабинете парткома (!) студии, где устраивались грандиозные попойки, сопровождавшиеся задушевными разговорами и выяснением отношений, что было обычным времяпрепровождением трудящихся масс всех уровней в те времена. Сколько дешевого портвейна вперемешку с водкой было выпито под портретами основоположников компартии! Сколько душ вывернуто наизнанку ко взаимному удовольствию и выворачиваемых и выворачивающих! Звездой и заводилой компании был гример Вадик Халаимов. Как гример, он достиг вершин профессии: ему поручили гримировать Кирилла Лаврова, игравшего Ленина в фильме "Доверие". Гримировать актера под пролетарского вождя считалось высшим признанием, знаком качества для любого гримера, так же как и для актера - исполнять эту роль. Кроме того, Вадик вообще был очень одаренным человеком с острым умом и богатой фантазией. Жаль, что пил много.

Короче, этот самый Вадик и нашел мне жену. Ее звали Марина, она была по образованию модельер, закончила промышленное художественное училище имени Мухиной, или просто Муху. Марина дружила с одной из студийных гримерш, от которой Вадик и узнал о ее существовании. Марине срочно нужен был муж, работающий в Ленинграде, потому что после училища ее направляли по распределению куда-то очень далеко, чуть ли не в Казахстан. Замужние же выпускницы могли отвертеться от распределения, поскольку разбивать семью было нельзя. Кроме того, замужество было выгодно Марине и еще с одной стороны. Она с матерью занимали две крохотные раздельные комнаты-шкафчика в большой коммунальной квартире в центре Ленинграда, на улице Садовой. Прописав у себя лишнего человека, они с матерью получали возможность встать в городскую очередь на новую квартиру. Ну а мне, понятно, женитьба давала постоянную прописку в Ленинграде. Это был действительно идеальный вариант для меня, потому что в любом другом мне пришлось бы платить за фиктивный брак огромные деньги.

В ленинградском ЗАГСе очередь брачующихся была на несколько месяцев вперед, поэтому мы решили совершить сей обряд в моей области. Я съездил в Сусанинский сельсовет и договорился о том, что мы приедем на церемонию через неделю или две, уже не помню точно. Собственно, никакой церемонии и не было. Хоть я и постарался надеть пиджак и галстук, вид у нас был совсем обыденный. Мы даже не позаботились о кольцах. Секретарша сельсовета сразу сказала "никаких речей я вам толкать не буду", поздравила нас с законным браком, мы расписались, где положено, и наши паспорта отметили соответствующими штампами.


А уже вслед за этим штампом я получил и заветную отметку о постоянной прописке в Ленинграде, с которой и закончились мои мытарства. Естественно, мне пришлось объявить о своей женитьбе на работе. Я обязан был поставить отдел кадров в известность об изменении своего социального статуса. Поначалу дамы в отделе информации приняли всё за чистую монету, были заинтригованы. Отдел скинулся и подарил мне часы, которые начальник мне торжественно вручил на очередном собрании. Мне было ужасно стыдно, но не признаваться же!

Помню, в первые недели симпатизировавшая мне машинистка. пышнотелая Зоя Семеновна, все пыталась выведать у меня, "оправдались ли мои ожидания". Я краснел и лепетал что-то невнятное. Со временем же, поскольку я не приносил рассказов о своей семейной жизни - а именно обсуждению семейных проблем отдел информации и посвящал бОльшую часть рабочего времени - дамы как-то потеряли интерес и перестали донимать меня расспросами. Наверняка смекнули, что к чему, особенно после того, как я столкнулся с одной из них в автобусе по дороге на работу в рассветный час совсем не в той части города, из которой я должен был бы ехать.

Через несколько лет мы с Мариной тихо и мирно развелись. В 1982-ом году я женился на англичанке, а еще через год получил приглашение от нее и, вскоре, разрешение на выезд на ПМЖ в Англию. Мне надо было выписаться от Марины. Будучи разведенным, я все равно теоретически проживал в ее квартире. Интересно, как это представляли себе паспортные начальники? Я должен был жить в одном шкафчике с нею? Или с ее матерью? Марина уже стояла в очереди на квартиру и сильно волновалась - ведь с потерей одного жильца ее могли выкинуть из очереди. Но к тому времени она уже родила ребенка - кажется, по любви - и этот ребенок, надо понимать, заменил меня в расчете квадратных метров на душу. Ее оставили в очереди, и я надеюсь, что они с матерью, в конце концов, получили приличное жилье где-то на выселках, как они ожидали, на Черной Речке или в Озерках.

Евгений Янушевич

Friday, October 02, 2009

Уклонение от призыва

Мои проблемы с армией, вернее, с военкоматами начались после окончания школы. Сразу скажу, что военкоматы так и остались самой близкой точкой моего соприкосновения с армией. В шестнадцать лет меня поставили на воинский учет и выдали призывное свидетельство, такую маленькую книжечку, без которой отныне мне было не выписаться и не прописаться. Чтобы получить прописку на новом месте, нужно было сначала встать на воинский учет в местном военкомате, а чтобы выписаться, надо было сняться с воинского учета. Это был еще один крючок советского крепостного строя.

Женя в 1966 г.


В первое лето после школы в 1966 году я не поступил в Ленинградский университет, который в те годы давал отсрочку от службы, и осенью вернулся в Кишинев, к маме, которая заведовала отделом культурной флоры в Ботаническом саду. В Ботсад пошел работать и я. Ничего "по блату" в моем трудоустройстве не было: меня взяли чернорабочим в отдел дендрария. Вместе с другими рабочими я сажал и пересаживал деревья и кусты. Мне нравилось работать на природе, такая деятельность была для меня куда предпочтительнее какого-нибудь вонючего и скрежещущего слесарного цеха. В весенний призыв - а их было два в год, весенний и осенний, - я получил повестку в военкомат: меня забирали в армию. Дело дошло до медкомиссии, что было уже серьезно.

В моей жизни было несколько военкоматских медкомиссий, и в памяти все они слились в одну. Врачи на этих медкомиссиях были очень агрессивные и злобные. Они отмахивались от любых жалоб на здоровье и видели во всех призывниках симулянтов. Впрочем, наверняка это имело под собой основания: мало кто из городских ребят хотел идти в армию. Но из-за этой предубежденности врачей страдали и те, у кого действительно были проблемы со здоровьем.

Мама разволновалась. Не то, чтобы она была совсем против службы в армии - в ту эпоху армия не имела той дурной славы, которую получила потом, после афганской и чеченской войн и из-за дедовщины. Но мама хотела, чтобы я еще раз попробовал поступить в ВУЗ следующим летом, а там уж как получится. Через какого-то своего сотрудника она вышла на человека, бывшего военнослужащего, уже немолодого, который имел связи в военкомате. Благодаря его посредничеству, мое дело отложили, а летом я поступил на театроведческий факультет Института театра, музыки и кинематографии в Ленинграде.

Более серьезный оборот армейская угроза приняла после института. Тут я могу даже опираться на даты, потому что мой двоюродный брат Георгий уже долгие годы вел дневник на им самом придуманном языке. Вот какие таланты может раскрыть и развить желание сохранить свои тайны в тайне! Я тоже вел дневники все эти годы, но придумать свой язык мне способностей не хватило. Поэтому, когда КГБ защелкал зубами, казалось, уже совсем близко, я свои дневники сжег: в них называлось слишком много имен. (Не могу объяснить сейчас, почему я просто не спрятал их хорошенько. Мог бы надежно упаковать и зарыть в землю, в конце концов.) Узнав от меня про язык, изобретенный Георгием, известный в Ленинграде филолог и переводчик Гена Шмаков сказал мне с недоверием, что этого не может быть, потому что свой язык может придумать только гений. Очевидно, Георгий не выглядел так, как в представлении Шмакова должна выглядеть гениальная личность. Но факт остается фактом - есть дневники, которые никто не может прочитать, кроме их автора.

Женя, 1972 г.

Итак, вернусь к армии. Факультет рекомендовал меня в аспирантуру, но меня в нее не приняли (отдельная история). Запись в дневнике Георгия за 2-е октября 1972-го года: "У Жени неудача с экзаменом в аспирантуру. Теперь будет угроза армии". На сей раз призыв был осенним. Что было делать? Я пытался искать каких-то знакомых, которые могли бы помочь, но в Ленинграде найти подходы к военкомату гораздо труднее, чем в Кишиневе - город больше, военкоматов больше. Смешно вспомнить, как я пробовал симулировать язву желудка. У Георгия она была на самом деле, он хорошо знал симптомы, и я пошел в поликлинику с жалобами на боли в той стороне живота, где им полагается быть при язве. Выслушав меня, врачиха закудахтала, направила на анализы, где я пил капустный отвар и глотал кишку. Я даже побывал на рентгене желудка. Ушлый рентгенолог, посмотрев на меня, спросил прямо, не призываюсь ли я. Видно, таких мнимых больных призывного возраста он повидал уже немало, но обязан был выполнить положенную процедуру. Естественно, анализы ничего не обнаружили. Еще помню, что мы с Георгием даже поговаривали о том, чтобы мне заболеть воспалением легких, для чего мне предполагалось прыгнуть в уже совсем холодный Колонистский пруд в Пушкине. На это я все же не решился. Очевидно, такое испытание было пострашнее армейской службы.

Медкомиссия в военкомате
Военкомат направил меня на медкомиссию, которую я прошел 4 ноября, где меня, естественно, признали годным и назначили предварительные сборы, т.е. это был последний этап перед собственно отправкой в армию. Поскольку тут вторглись ноябрьские праздники, я съездил на несколько дней в Москву попрощаться с друзьями. Я убедил себя, что раз уж это неизбежно, то нужно извлечь из этого поворота судьбы максимум пользы. Почему-то мне запомнилось, как я рассуждал с Сашей Сумеркиным о том, каким ошеломительным жизненным опытом станет для меня армейская служба.

Я вернулся из Москвы 9 ноября. Жора меня обкорнал в домашних условиях - я тогда носил длинные волосы по моде, чего не терпят все военкоматы мира, - и рано утром 10 ноября я явился на сборы в какой-то ленинградский военкомат. Кроме меня там было немного ребят. Когда очередь дошла до меня, случилось чудо. Военрук долго искал мои призывные бумаги, не нашел - и отправил меня домой до весны! При этом еще умудрился меня же и отругать, представив дела так, будто это я виноват в том, что моя папка потерялась.

Собственно, в вышеописанном случае я и не уклонялся, мне просто повезло. Настоящее уклонение с моим активным участием началось на следующий, 1973-ий год.

Женя около бывшего гатчинского военкомата на ул.Киргетова. 4 июня 2008

Моя прописка в Ленинграде закончилась вместе с институтской учебой. Прописаться в Ленинграде было немыслимо, и тот факт, что я родился в Царском Селе, для властей не имел никакого значения. Поскольку уезжать из Ленинграда мне очень не хотелось, я искал возможности прописаться хотя бы в области, потому что областная прописка давала право работать в столице. В конце концов знакомая наших близких друзей-
ж/д станция Кобралово.
"павловцев", Марфа Александровна, сумела прописать меня в своем доме в поселке Кобралово Гатчинского района, километрах в шестидесяти от Ленинграда. Соответственно, мой райвоенкомат оказался в Гатчине, где я и встал на учет. Вскоре после этого я устроился на работу переводчиком в Институт механизации и электрификации сельского хозяйства Северо-Запада, или НИПТИМЭСХ. Георгий делал для них халтуры и узнал, что им требуется постоянный переводчик. Институт взял меня летом 1973-го года.

Не помню, как мне удалось проскочить весенний призыв того года. Но осеннего я уже дожидаться не стал. Сейчас мне трудно восстановить по памяти всю последовательность событий, совпадений и простого везенья. Но сюжет таков. Еще по институту я знал Лену Маркову, которая тоже училась на театроведческом, курсом старше. Она занималась пантомимой, причем не только теоретически, но и практически, во всяком случае, имела опыт выступлений на сцене. Мои сокурсницы отмечали ее осанку: она поразительно прямо держала спину, когда присаживалась покурить у батареи в институтском коридоре.

Я иногда бывал у нее в гостях, хотя не могу сказать, что мы были друзьями, тем более близкими. В один из таких визитов я поведал ей и ее мужу Леше о своей надвигающейся армии. Недолго думая, Леша взял телефон и позвонил своему знакомому, который работал в психоневрологическом институте им. Бехтерева, в девятом отделении - клиника неврозов и психотерапии. И этот знакомый согласился меня устроить на отделение. Не помню точно его имени - а казалось бы, должен был бы запомнить навеки! - кажется, Мурзенко, и так я и буду его называть. Конечно, это сватовство не произошло немедленно по телефону. Мы встречались с Мурзенко лично, по крайней мере, один раз. От Лены же я узнал, что у начальницы девятого отделения сына так измордовали в армии, что она поклялась спасать от службы всех, кого сможет. В советские годы о дедовщине ведь никто и заикнуться не смел, и ее тогдашние масштабы нам были совершенно неизвестны. Впрочем, любая негативная статистика была гостайной. Косить же под психа был довольно популярный способ уклонения от призыва, как мне помнится по разговорам вокруг. Многим ли он удавался - вопрос.

То, что Мурзенко согласился мне помочь, было замечательно, но его доброй воли было недостаточно. Чтобы попасть на это отделение, нельзя было просто постучать в дверь и войти с улицы. Туда нужно было получить направление из нижестоящих инстанций, и тут никто не мог ничего сделать, кроме меня самого. Требовалось пройти все предварительные ступени, начиная с самого низа.

У нас был знакомый, Эдгар, который работал врачом на "скорой помощи". Он, можно сказать, и запустил процесс. По дневнику Жоры, это было 5 апреля 1973-го года. Эдгар пригласил меня к себе в гости и там подробно проинструктировал о том, что нужно делать и как себя вести. Главное же - он дал мне справку о том, что со мной якобы случился некий припадок на улице, и он оказывал мне первую помощь. Сейчас мне кажется, что он сильно рисковал, Мы не были очень близкими друзьями, ради которых можно было подвергать себя опасности. Может быть, он пошел на это потому, что уже собирался в Израиль, куда и улетел через несколько месяцев, и ему было все равно?

Еще помнится, что при том диагнозе, который мне придумал Эдгар, у меня должно было быть скачущее давление. Какой-то молодой врач в институте, где работал Георгий, показал мне упражнение для ног, чтобы развить мышцы икр и таким образом, напрягая и расслабляя их в нужный момент, повышать и понижать давление. Этот врач сказал мне, что его знакомый таким образом просимулировал гипертонический криз.

Теперь надо было начинать с самой первой инстанции, то есть со своего районного терапевта. Поскольку я был прописан в Гатчинском районе, то и врач мой был там. Добираться до Гатчины было сложно, двумя автобусами, дорога в один конец занимала два часа. А на прием нужно было приезжать очень рано, иначе не попадешь. Но чего не сделаешь, когда клюнул жареный петух! Вставал на рассвете и ехал. Врач показался мне старым, прокуренным и не очень медицински образованным. Совсем не похож на врача, одним словом, но это было мне как раз на руку. Я показал ему справку от Эдгара, он померил мне давление два раза, и подсказанным мне способом я умудрился вызвать в нем резкие перемены, что врач отметил: "Давление скачет!" Уж не помню, что он мне прописал и посоветовал, но, по подсказке Эдгара, через пару недель я явился к нему снова и рассказал, будто такой же приступ случился со мной дома. "Мне страшно, я не хочу жить," - прошелестел я, как мне было велено, при этом сгорая от стыда. Угроза самоубийства подействовала безотказно, врач явно испугался - ответственности, что ли? - и выдал мне направление в ленинградский неврологический диспансер, что мне и требовалось по сценарию.

В диспансере врач-женщина была квалификацией получше. Мы побеседовали о моих нервах. Помню ее слова о том, что дальние смеси, как у меня - отец армянин и мать украинка - дают потомство со сложной и уязвимой нервной организацией. Она и выдала мне желанное направление в Бехтеревку.

Эти походы по врачам заняли довольно много времени, потому что Бехтеревка приняла меня на отделение 11-го сентября. Перед тем, как запустить меня в палату, мне было велено помыться в их душе, очевидно, для дезинфекции, хотя душевая комната мне запомнилась довольно грязной.

Отделение невротиков было на втором этаже. Длинный коридор с комнатами по одну сторону. Мужские палаты были справа, женские слева, но никакой разделительной преграды между ними не было, общение было свободное. В моей палате было шесть человек, включая меня, и я думаю, что по столько же было и в других. Пациентов было немного, мне кажется, что всего на отделении держали одновременно человек тридцать.

НИИ неврологии им. Бехтерева.
Обитатели палаты были из самых разных слоев. Был тут пожилой работяга, который получил свой нервный срыв, как я позже понял, из-за квартирного вопроса: несколько поколений его семьи вынуждены были ютиться в одной комнате, да еще и в коммуналке. Самым верным лечением было бы дать ему приличное жилье, но на квартирный вопрос компетенция врачей не распространялась, и поэтому его кололи витаминами и делали какие-то еще оздоровительные процедуры. Другой был писатель-искусствовед, чью хорошо изданную книгу о художнике Серове я видел в магазинах. Это был страшно тощий еврейский человек с вытаращенными скорбными глазами, жутко неопрятный. Он страшно чавкал, когда ел из каких-то баночек, а по ночам с остервенением занимался онанизмом. Еще помню вполне здорового вида краснощекого парня с диссидентским уклоном. Он всем рассказывал, как хорошо в Америке, где каждый третий - миллионер. В общем, набор получился совершенно демократический. В соседней комнате был даже студент из Эфиопии, который брал у меня читать английское издание Эриха Фромма "Бегство от свободы". Что привело его на отделение, я не знаю. Вообще-то я не особенно расспрашивал своих сопалатников об их проблемах. Ведь тогда надо было бы и свои раскрыть. Я же был очень плохой врун, а правду, естественно, открыть не мог.

Вообще я пришел к выводу, что пациенты не представляли собой каких-то особо тяжелых казусов. По ним нельзя было сказать, что они нездоровы. Все, и мужчины и женщины, были обычными советскими людьми, несколько подуставшими от жизни. Вспоминая о больнице теперь, я думаю, что большинство населения страны можно было поместить на такое лечение, у всякого нашелся бы повод. Почему выбрали именно этих, а не других, можно только гадать. Кому-то повезло, кто-то по блату, как я. Я знаю, что мой институтский сокурсник со связями в Бехтеревке несколько раз ложился на это отделение поправить здоровье после чрезмерных похождений и возлияний.

Лечение состояло в витаминных уколах и в неких психоаналитических сеансах, на которые нас собирали довольно большими группами из мужчин и женщин. Там мы то слушали музыку, а потом высказывали, какие образы она нам навевает, то разыгрывали сценки, а потом обсуждали, кто как себя вел и насколько правдоподобно получилось. В самом начале же моего пребывания, меня обследовали по всякому, выясняли мое общее физическое здоровье.

Потом мне сделали еще одно обследование. Меня привели в лабораторию, поместили на больничное ложе, облепили голову какими-то проводами-датчиками, и врач начал медленно и отчетливо произносить разные слова, очевидно, проверяя, как я на них реагирую. Вдруг я услышал "Аспирантура!" и тут же сообразил, что будут разыгрывать эту карту: у меня нервное расстройство на почве неудачного поступления. Уж не знаю, что показали датчики, но аспирантура вовсе не была предметом моих переживаний, и как мне казалось, мое сердце не ёкнуло.


Через какое-то время мне дали довольно свободный режим: можно было выходить из больницы по вечерам, а на выходные вообще уезжать домой. В какой-то из вечеров я навестил Лену Маркову, и она со смехом передала мне отзыв Мурзенко: "Твой Янушевич здоров, как сраный бык!" Иными словами, я оказался патологически здоров. Якобы у каждого человека есть слабина, к которой можно прицепиться, а у меня не нашли НИЧЕГО! Ни малейшей щербинки! Чего никак нельзя было сказать по моему внешнему виду: я был длинный и тонкий, как тростник, бледный, с запавшими щеками. Раньше у меня подозревали и дистрофию и малокровие и гормональные нарушения. А я оказался образцом здорового человека, просто мечта армии!


Пару раз я выезжал в город и возвращался в больницу подвыпившим - что было строжайше запрещено! За это могла немедленно выставить с отделения. Тут на помощь приходили женщины. Они кидались отвлекать внимание медсестер, пока я пробирался в свою палату. Многие женщины на отделении мне симпатизировали, даже ссорились между собой из-за того, кто сядет со мной рядом на ужине или обеде. Наверно потому, что я был всегда готов выслушивать их истории. Одна из них, цирковая артистка Рита, ко мне очень привязалась, и когда меня выписывали, она провожала меня до ворот больницы, плакала. Потом я случайно узнал, что она была нимфоманкой. После выписки я приезжал разок ее навестить, чему она было очень рада.


На отделении была группа молодых врачей. Они прознали, что я переводчик, и тут же запрягли меня переводить им статьи по психиатрии из американских журналов пяти - шестилетней давности. Уж не знаю, где они их доставали. Я это делал с удовольствием, потому что статьи были нетрудные, и мне было даже самому интересно читать изыскания заокеанских психоаналитиков. Все же я приносил пользу и хоть как-то отплачивал за нелегальную помощь.

Так прошли два месяца, после которых меня выписали с диагнозом "диэнцефальный синдром", некое нервное заболевание, которое почти неуловимо, трудно определимо, но, тем не менее, давало желанный белый билет - освобождение от армии. Что мне и нужно было.
Советский военный билет

В те далекие времена за помощь, которую мне оказал малознакомый врач, я передал ему бутылку молдавского коньяка через ту же Лену Маркову. И он был доволен! Ему, интеллигентному человеку, даже было неловко! При какой-то случайной встрече вскоре после моей выписки Мурзенко покраснел, смущенно говоря слова благодарности за этот несчастный коньяк. А ведь сейчас за белый билет берут десятки тысяч долларов! Но в советские времена такая помощь была, в общем, естественной: "МЫ" объединялись против "НИХ" в самых разных жизненных ситуациях. Парадоксальным образом советская система частично осуществила свой лозунг "человек - человеку друг, товарищ и брат", но этот уникальный в истории тип отношений родился из сопротивления системе. Не берусь судить обо всех слоях советского общества, но в тех, где обитался я, сформировалась некая круговая порука: чтобы выжить, нужно было помогать друг другу. Может быть, поначалу в этой взаимопомощи и был некий расчет: ты - мне, я - тебе, Но голым расчетом человек не живет, и постепенно он растворился в той душевности и бескорыстной взаимовыручке, которые так поражали и привлекали иностранцев, приезжавших в СССР.

Евгений Янушевич.

Thursday, October 23, 2008

Утро на Днестре.

Я уже не помню точно, когда это было, кажется, в 1958 году, т.е. полвека тому назад. Мне было 12 лет. На всё лето меня отправляли в Кишинев, где жили мои тетушка и мой двоюродный братик Женя. Туда же на какое-то время приезжала моя мама, бабушка и еще разные гости. В общем, нас было много. Летом в городе было жарко, пыльно, и вот тетя моя, тетя Зоя, решила вывезти нас на Днестр, в местечко Вадул-луй-Водэ, что в 20 км от Кишинева. Туда от кишиневского базара ходил маленький автобус. Помню, что мы сначала съездили туда только вместе с тётей, чтобы договориться о жилье. Договорились, а вскоре все туда приехали.

Дом, в котором мы поселились, был, вероятно, типично молдавским. Выглядел он опрятно, был приятного, теплого охристого цвета, с аккуратными завалинками, прикрытыми крышей. И столбы, поддерживали крышу. Во дворе собака на цепи, кольцо от которой скользило по натянутой через весь двор проволоке. С ней мы очень подружились, назвали сразу «Дружком». Еще было много подсобных помещений, сараев. Размещались мы все в одной большой комнате, гостиной, «каса маре». Широкая удобная завалинка служила местом нашего времяпрепровождения. Там сидели, читали, разговаривали. А иногда тетя там даже спала ночью. Запомнилась одна ночь с невероятно сильной грозой. Я спал на полу в комнате и время от времени поглядывал на окно. В какой-то момент этой разыгравшейся стихии я увидел летающие светящиеся шары. Это были шаровые молнии, о которых рассказывали так много страшных историй.

Чудом сохранились две фотографии этого дома в Вадул-луй-Водэ. На завалинке сидят Женя, одна отдыхавшая там же наша знакомая Марья Ивановна, тётя Люба (читает) и хозяйка дома.


Здесь же - Стасик, племянник Любы Лудниковой, и Женя (с собакой), всё так же увлеченно что-то читает тетя Люба, Любовь Александровна Лудникова.


Был еще один странный случай, который мне запомнился на всю жизнь. Я стоял с собакой посередине двора. Вдруг повернул голову и увидел, как из-за забора внезапно и совершенно беззвучно вылетело «что-то», выдвинулось ближе к дому и очень быстро поднялось и скрылось в чердачном окне. Это был бесформенный, без четких очертаний, белый комок. Собака рванулась и залаяла, причем рванулась так, что цепью оцарапала мне плечо. Ага, подумал я, значит, это мне не почудилось, значит, это не обман зрения, значит, это действительно было «что-то». Уже тогда, в 12-летнем возрасте, я понял, что это было некое бестелесное существо типа Домового, потому что в раннем детстве я однажды увидел, как нечто подобное высунулось из-за печки у нас дома. Другие, когда я им рассказал об увиденном, тут же стали всё отрицать и меня высмеивать – мол, это была курица или птица какая-нибудь. А я и сейчас считаю, что это было существо вроде Домового. Ведь я был тогда еще в возрасте, когда это видят.

Днестр около Вадул-луй-Водэ
Днестр был рядом. Всё село находилось на возвышенном правом берегу, непригодном для купания, т.к. там было сразу глубоко. На пляж надо было перебираться на пароме на другой, пологий берег. Вот так, каждый день всей компанией мы усаживались на большой деревянный паром, оплачивали проезд, паромщик поднимал со дна реки утопленный металлический трос и, цепляясь за него специальной штуковиной с роликами, медленно двигал всё это тяжелое плавучее средство, отклоняемое сильным течением, по направлению к другому берегу. Помню, что я норовил всякий раз спрыгнуть с парома еще до причала, на мелком месте, но однажды свой прыжок не рассчитал, плюхнулся так, что скрылся в воде с головой, чем очень напугал наших, да и сам испугался.

В те времена Вадул-луй-Водэ еще не был никаким курортом, там не было ни одного буфета или кафе, вообще ничего, разве что убогий сельский магазинчик. Меня посылали туда за хлебом. А так – кормились у хозяев жилья, видимо, таков был договор. Когда же отправлялись на весь день на другой берег Днестра, то набирали с собой всякой еды. В селе были и другие дачники, потому что на пляже был народ, лежали загорающие. Правда, лежали и загорали в зарослях на берегу, а сам берег Днестра был илистый. На солнце ил нагревался, и было приятно по нему ходить. Мы, дети, в нем даже лежали, играли, рыли канавки, что-то строили.

Наш теплоходик на Днестре.
В какой-то из дней мы решили разнообразить свой отдых. Тётя разузнала о теплоходе, ходившем по Днестру до Дубоссар. И вот в одно прекрасное утро чудного летнего дня, очень рано, в часов шесть, что ли, мы втроем – я, тетя и Женя – пришли на берег реки. Подошел теплоходик, паромщик затопил свой пересекавший всю реку трос, чтобы судно могло проплыть, теплоходик ткнулся в берег, нам выкинули какой-то трап, мы поднялись на борт и поплыли. А наша хозяйская собака, отпущенная на ночь в свободное гуляние и еще не вернувшаяся в такой ранний час к своей привязи, долго бежала вдоль берега и лаяла, не понимая, куда же мы удаляемся.

Утро на Днестре. Фото Dorin Nicolaescu.

В памяти осталась сама поездка по Днестру. В этот ранний час над рекой стелился густой туман, и у меня, расположившегося на самом носу теплохода, было странное ощущение скольжения, полета. Почему-то уже тогда я почувствовал, что надо постараться запечатлеть в памяти то, что я вижу, потому что больше такого никогда не случится, что я буду вот так парить - в тумане над гладью реки. Днестр очень извилистый, причем один берег крутой - прямой вертикальный обрыв, другой – низкий, с песчаными отмелями. Теплоход так и продвигался, прижимаясь всё время поближе к крутому берегу, туда, где глубоко. Иной раз он так близко проплывал вдоль крутого берега, что, казалось, можно было достать его рукой. Время от времени причаливали – то боком, к какому-то подобию пристани, то носом в берег, и по трапу на борт поднимались пассажиры. Прежде чем причалить, специальной длинной жердью замеряли глубину реки в этом месте. Глубина реки менялась, и это зависело от стока Дубоссарского водохранилища.

Дубоссары. Плотина на Днестре.
Уже не помню, как долго мы добирались до Дубоссар – два или три часа, что ли. Когда приплыли, то уже ярко светило солнце, был полдень. Увидели дубоссарскую плотину, теплоход сделал перед ней разворот и причалил к левому берегу. Вышли. Выяснилось, что времени у нас до обратного рейса очень немного. Прошлись по плотине, увидели водохранилище, дул свежий ветер, гнал волны с барашками. Успели сделать несколько шагов по Дубоссарам, маленькому райцентру. Ничего не запомнилось там. И обратно, в Вадул-луй-Водэ. Подплываем к знакомым местам, а на пляже стоит бабушка, машет нам рукой. Ожидала наш теплоход.

Хорошо было, и всё очень давно.


На причале для парома на Днестре. Моя мама, Женя и я.

В последующие годы мы опять приезжали в Вадул-луй-Водэ (точно помню, что в 1960 году), но уже только на один день, на выходной. На той излучине Днестра, что чуть южнее села, некогда совершенно пустынном песчаном берегу, куда мы ходили пешком через лес над рекой, уже в 1960 году появился «цивилизованный пляж» - с раздевалками, буфетам и музыкой. А сейчас, говорят, Вадул-луй-Водэ – это современный курорт со всякими развлекательными заведениями, практически в черте города Кишинева.

Тогда же, в 1958-м, была удаленность от городской цивилизации, сельская жизнь: немощеная дорога в центре, хлебная лавка, будка автостанции, Днестр, паром, пляж, тропинки и дорожки в сухом южном лесу, лай собак по ночам, наши детские занятия и увлечения, мысли о следующем классе в школе.

Моя тётя, Зоя Васильевна Янушевич, на днестровском пляже.

Побывал в Вадул-луй-Водэ в этом (2009) году. Ничего не узнал, никаких знакомых мест не нашел. Только Днестр - тот же. Фото - здесь.

Георгий Янушевич

Sunday, September 28, 2008

Почта СССР.

Почта – это было очень важно! В те далекие времена, когда не было ни Интернета, ни других средств связи, она была единственным мостом, связывавшем нас с большим внешним миром. Телефона у нас и у большинства наших знакомых и друзей не было. В редких и, как правило, чрезвычайных случаях заказывали междугородный разговор, о чем оповещали телеграммой («вызываетесь разговора такого-то числа в такое-то время»).
Приходилось писать письма, много и часто. И получать их.

Авиаконверт
Очень давно, во времена детства, переписывались по почте главным образом взрослые – с родственниками и знакомыми. Пользовались простыми советскими конвертами, на которых уже была напечатана почтовая марка – 40 коп. (старыми деньгами), потом 4 коп. Что-то я не припоминаю, чтобы в далекие времена, в 50-е годы, была авиапочта. И в домашнем архиве конвертов с авиапочтой не сохранилось. Но в 60-е годы она точно появилась, и письмо, посланное «авиа», стоило 6 коп., т.е. дороже.

Уличный почтовый ящик.
В конце 50-х (мне было лет 12-13) я вдруг получил письмо из Чехословакии от школьника примерно моего же возраста с предложением переписываться. Это была такая акция советских властей, чтобы дети переписывались со сверстниками из социалистических стран. И многие тогда так переписывались. Помню даже как звали этого чеха – Pavel Šedivý. Мы обменивались марками - тогда все очень увлекались их коллекционированием. Даже в центральных книжных магазинах были специальные отделы почтовых марок не простых, а коллекционных, разных стран. И альбомы для филателистов продавались. У меня был хороший альбом. Он был бы сегодня очень ценен. Когда я подрос, и у меня сменились интересы, я его кому-то просто отдал в обмен на что-то, что мне в тот момент было очень нужно. Т.е. буквально выбросил. До сих пор, спустя полвека, сожалею об этом!

После хрущевской оттепели мир одноцветный советский мир стал приобретать цвета, и появились конверты с разнообразными картинками – с видами городов и пр., однако, и с идеологическими сюжетами тоже. Появились художественные марки с изображением известных произведений живописи, разных животных и растений, цветов. Завязалась переписка с настоящей заграницей – с капстранами. Помню, как я получил первое письмо из Америки. Это было событие! Впервые конверт из далекого и запретного мира залетел в наш почтовый ящик!

Художественная марка.

В дальнейшем круг заграничных корреспондентов расширился, что, естественно, не могло не привлечь внимание КГБ. Но, тем не менее, письма из далеких стран доходили, хотя в пути они находилось очень долго, иногда по месяцу. Письмо в капстрану стоило дороже, кажется, сначала 8 коп., потом 10 и 12, а под конец советской власти цену еще больше накинули. Для заграничных писем покупали белые конверты (тоже был дефицит!) и красивые марки на почте. На почте продавались целые тематические наборы марок (искусство, Эрмитаж, животный и растительный мир, виды Ленинграда и пр.).

Почтовые ящики жильцов нашего дома.
Почта разносила также газеты и журналы. На них подписывались. В советские времена газеты были скучнейшими, их почти не читали, и часто выписывали лишь для того, чтобы в доме была бумага. Чередовали – то выписывали «Правду», то «Известия», то «Труд». Газета «Правда» хороша была тем, что она выходила и в понедельник, когда не было никаких других газет, и если даже не было в этот день писем, то почтальону приходилось тащиться в наш угол и доставлять ее. А нам тоже хорошо, что хоть что-то в наш почтовый ящик опустили. Также выписывали районную газетенку г.Пушкина «Вперёд». Некоторое исключение составляла «Литературная газета», в ней бывали интересные материалы. Но и подписаться на нее было не легко. Существовал лимит - столько-то номеров на одно предприятие. По месту работы даже устраивали лотереи для сотрудников на подписку Еще труднее было подписаться на толстые литературные журналы, такие как «Новый мир».

В 70-х годах мы начали подписываться на газеты и журналы социалистических стран. Долго получали польскую «Polityka”. Также киножурналы, в т.ч. хороший польский журнал «Кино». Долгие годы выписывали польский географический журнал «Виднокренги» («Горизонты»). Конечно же, в прессе соцстран, особенно в польской, было гораздо больше интересных и некоммунистических материалов, чем в унылой советской. Однажды подписались на югославскую газету «Свет», но за год нам доставили лишь один номер, остальное не пропустила цензура, и на почте вернули деньги за несостоявшуюся подписку. С польской «Политикой» тоже появились проблемы, когда в Польше в начале 1980-х годов возникла «Солидарность» (рабочее оппозиционное движение, забастовки). Еще были иллюстрированные журналы «Америка», «Великобритания», но подписаться на них было практически невозможно, только по большому блату. Тогда рассказывали, что подписчики на эти журналы автоматически становились на учет КГБ. Предполагалось, что люди должны были бойкотировать эти источники вражеской пропаганды. На все эти издания подписывались на почте, где имелись большие каталоги с ценами.

Почтальонами были женщины, как правило, долго работавшие на одном месте и знавшие людей, которым они разносили почту. Уже издалека была видна фигура почтальонши, идущей по нашей улице. Её ждали, знали точно время, когда она приходит. Дважды в день – утренняя разноска и после обеда. Кроме воскресенья, а в понедельник, когда не было газет, разносили только письма, если они имелись. Часто бывало, что почтальона встречали на нашей улице, на удалении от дома, или даже где-нибудь в центре города. И тогда она отдавала газеты, письма, а также просила занести почту в соседний дом, чтобы не заходить в наш дальний переулочек. Или же здоровалась и говорила – «вам ничего нет».

Здание бывшей пушкинской почты на Московской улице. Там же был телефонный переговорный пункт. Еще до конца 1960-х годов телефонный разговор с Ленинградом надо было заказывать. Оператор соединяла и вызывала в кабинку.

Как ни странно, но почта СССР работала, хотя и очень медленно. За пару десятилетий пропало, может, всего лишь несколько писем. И важные документы приходили из далеких стран (приглашения и пр.). Иной раз зимой, в полутьме, поздно вечером, бросаешь письмо в почтовый ящик, где-то приделанный к стене, пробираешься к нему через сугроб и думаешь – как же оно отсюда сможет дойти до Нью-Йорка, как оно преодолеет все кордоны и попадет в совсем иной мир, - это вряд ли возможно. Но доходило и преодолевало. И во многом наша будущая жизнь была определена регулярным и старательным писанием писем (рукой) в нашем старом деревянном доме на отшибе.

Георгий Янушевич

Thursday, August 14, 2008

Йоран Сконсберг, КГБ и мы.





Йоран и КГБ

Если вы принадлежали к пресловутой "прослойке интеллигенции" между господствующими в СССР классами рабочих и крестьян, то рано или поздно вам была уготована встреча с КГБ. Его недремлющее око наблюдало за этой прослойкой как за идеологически неустойчивой и склонной сбиваться с единственно верного пути. Что же до самой прослойки, то в совсем уже "вегитарианские" 70-е годы противостояние КГБ поставляло ее представителям материал для патетических историй о допросах и слежках и ощущение вселенской значимости своего постоянного молчаливого "нет". Конечно, я не говорю о настоящих диссидентах, которые рисковали всем и для которых "вегитарианские" времена в Союзе не наступили никогда.

Я к ним не принадлежал. Не издавал "Хронику текущих событий" и вообще в глаза этот журнал никогда не видел. Я ничего не подписывал, в общественных протестах не участвовал и портреты вождей на Невском чернилами не заливал. Я засветился на бытовой почве - на первом же знакомстве с иностранцем. Конечно, тут речь идет не о наших братьях по несчастью из социалистического лагеря. Какие они иностранцы? Так, шушера. Настоящие иностранцы проживали в тех странах, куда ни по какой турпутевке было не попасть, и где денно и нощно шла борьба между трудом и капиталом, которой нас пугали на лекциях по научному коммунизму.

Москва. Гостиница "Россия".
Я познакомился с Йораном в 1971-ом году на Московском кинофестивале. Каким-то образом я устроился жить в гостинице "Россия", в самом центре, недалеко от Красной площади. Сейчас эту гостиницу уже снесли по разным причинам, в том числе, кажется, и эстетическим, а тогда этот огромный квадрат считался украшением города. В "Россию" селили иностранцев, и там же обосновался пресс-центр кинофестиваля. Вот в холле этой гостиницы я и познакомился с корреспондентом шведского радио Йораном Сконсбергом (Göran Skånsberg). Как точно произошло знакомство я не помню, да это и неважно.

В то время многие стремились иметь знакомых среди иностранцев и даже не из-за каких-то возможных материальных выгод (хотя и не без этого. Тотальный дефицит того периода сегодня трудно себе представить). Скорее, это был один из способов познания мира. Уж коль поездки в капстраны были недоступны 99-ти процентам рядовых, - а порой и совсем нерядовых - граждан, то путешествовали, так сказать, по людям, представлявшим иные страны и культуры. В советскую эпоху окно в Европу каждый прорубал самостоятельно, на свой страх и риск.

Я уверен, что и теперь КГБ, переименовавшись в ФСБ, продолжает наблюдать за этими чужеземными, сиречь опасными, элементами. В наши дни, конечно, следят только за избранными. Иностранцев теперь в Россию приезжает слишком много, на всех не хватит ресурсов. А тогда, в 70-е, слежка была тотальная. Газеты тарахтели про разрядку международной напряженности, но это происходило где-то там, в недосягаемых правительственных верхах, а за простыми смертными госбезопасность бдела неусыпно. Тем не менее, в те две фестивальные недели, что я провел в Москве, меня никто из людей в штатском не останавливал, и мы беспрепятственно шатались по валютным барам и ресторанам и ездили на шведской "Вольво", которая была очень заметна, поскольку иномарок в те дни в Москве почти не было. Московская гебуха меня не тронула, то ли потому, что Йоран не был огнедышащим антисоветчиком, то ли потому, что они занимались более важными объектами. Все-таки в Москве уже тогда было полно иностранцев, и каждый из них, как правило, имел много знакомых среди местных. А может быть, госбезопасность еще только присматривалась к Йорану, потому что он начал работать в Союзе не так давно.

Зато в Ленинграде объектов для слежки было куда меньше, и там-то меня и взяли. Осенью у Йорана заканчивался контракт, и он возвращался в Стокгольм поездом через Ленинград и Хельсинки. Он сказал мне, что задержится на день-два в северной столице, но не получилось, о чем он и сообщил мне утром на солнечной платформе. Хельсинкский поезд стоял минут 15 на Московском вокзале. У Йорана хватило времени только выйти взглянуть на город в начале Невского. Вскоре поезд его увез, а меня на выходе с платформы (выход-то один, удобно, расставлять посты не надо) меня уже поджидали двое граждан в штатском. Завели в какую-то неприметную специальную комнату тут же рядом. Как сейчас помню, что удостоверением личности послужила моя зачетная книжка. Я не запомнил ни их вопросов, ни своих ответов: меня гораздо больше огорчило то, что Йоран не задержался на день, чем мое собственное задержание. Вся процедура было вялой и формальной, заняла минут десять, но, тем не менее, в картотеку КГБ я попал. Так произошло мое боевое крещение.

После этого мои контакты с Йораном продолжались много лет. Он получал назначения в Москву, работал там годами. Я познакомил его со своими друзьями, часто сам приезжал и останавливался в его огромной квартире (тогда она мне казалась огромной) на Кутузовском проспекте, в большом жилом комплексе-резервации для иностранцев. Милиционер-охранник ни разу не пытался проверить мои документы, если мы входили во двор пешком. Конечно, мне бы и в голову не пришло попробовать пройти туда одному.

Йоран выполнял все то, что ожидалось от иностранного журналиста тех лет, но, повторяю, особого антисоветского рвения не проявлял, на коврике у квартиры Сахарова не спал. Если он и помогал диссидентам каким-то образом, то меня в это не посвящал. Раз он предложил повести меня к Надежде Мандельштам, от чего я отказался скорее из скромности, чем из благоразумия. Как-то он отдал мне целую кучу номеров западногерманского журнала "Шпигель", и это был, наверно, самый смелый и безрассудный его поступок в отношении меня, потому что из-за этих журналов у меня могли быть неприятности. (А благоразумия мне действительно не хватало. Я носил какие-то номера "Шпигеля" на работу и показывал своим сотрудникам разные любопытные фотографии, которых в нашей прессе было не увидеть. Помню, особый успех имел снимок с приема в Кремле, на котором от природы непрезентабельные Виктория Брежнева и Лидия Громыко казались просто монстрами рядом с изящной и светской мадам Жискар д'Эстен). Йоран любил пьянки и гулянки, одним словом, хорошо вписывался в окружающую среду. В 1971 году ему было 32 года.

КГБ к нам не приставало, во всяком случае вначале. Наверно, тут сыграло роль еще и то, что в нашем деревянном доме в Пушкине не было телефона, этого важнейшего инструмента слежки. О своих передвижениях и приездах Йоран сообщал открытками или телеграммами, подписывался "Юра". Когда он жил в Москве, я ему позванивал из телефонных переговорных пунктов, потому что тогда нельзя было позвонить в другой город из обычного телефона-автомата. (Помню, в один из таких звонков он мне сообщил, что Сахарову дали Нобелевскую премию. Сначала спросил меня, знаю ли я, что сегодня произошло, помолчал, подумал, и все же сказал).

У меня была еще одна регистрация в ГБ, подобная первой на Московском вокзале. На этот раз дело было в аэропорту Пулково, тогда маленьком поганеньком сооружении. Йоран пробыл пару дней в Ленинграде и куда-то улетал. Я приехал проводить, но опоздал. Йоран уже сидел в зале ожидания для иностранцев, куда нам входа не было, и я мог только помахать ему рукой через окно. Как только я отошел и собрался на автобус в обратный путь, меня завели в спецкомнату для короткого допроса. Помню факт, но что и как - совершенно стерлось.

Самая примечательная история, связанная с Йораном и КГБ, произошла, кажется, в 1976-ом году. По-моему, это были ноябрьские праздники, на которые я часто ездил в Москву повидаться со всеми друзьями. В то время я работал переводчиком в НИПТИМЭСХе - Институте механизации сельского хозяйства - и находился между прописками: одна, временная, в Ленинградской области, закончилась и нужно было заниматься ее возобновлением, что было ох как непросто! Казалось бы, в такой период надо сидеть дома и не высовываться. Ведь "нарушение паспортного режима" рассматривалось властями в некоторых выгодных для них случаях как серьезный проступок, к которому можно было прицепиться. Я же, наоборот, понесся в столицу нашей родины, да еще якшаться с иностранцами! Это к вопросу о моем безрассудстве. Но охота пуще неволи ведь. Да я и сказал уже, что в 70-е годы леденящий душу страх перед КГБ несколько ослаб, подтаял. Для крупных неприятностей с органами уже требовались более веские причины, чем просто общение с иностранцами (хотя наверняка были исключения).

Москва. Кутузовский проспект.
Короче говоря, в тот приезд я остановился на день или два у Йорана в его дипломатическом заповеднике. Как-то ему нужно было надолго выйти по своим делам, а мне не хотелось оставаться одному в его квартире. Мы решили, что выйдем вместе, и он по дороге забросит меня на машине к моему приятелю Саше Сумеркину, который жил тогда в однокомнатной квартире на улице Вавилова, на втором или третьем этаже.

О замечательном Саше можно говорить бесконечно, но сейчас речь не о нем. Скажу только, что он был одержим музыкой и что в его квартире было пианино. Это важные детали. К тому времени я уже давно познакомил его с Йораном, они общались и в мое отсутствие. Теперь возникает вопрос - как я мог договориться с Сашей о том, что к нему приеду в определенное время? Вот тут ответа я не нахожу. Вряд ли я позвонил ему из Йорановской прослушиваемой квартиры. Хотя к тому времени наверняка все контакты шведского журналиста среди туземного населения были зафиксированы и подшиты в его дело, звонить из дипломатического корпуса в дома простых советских граждан было не принято. Это выглядело бы нарочитым вызовом госбезопасности. Может быть, в предыдущий день Саша обозначил мне свое расписание на завтра? Не могу сказать. (Сейчас смутно вспоминается, что вроде бы Саша разрешил мне ему позвонить от Йорана - мол, какая разница, все равно им все известно.)

Александр Сумеркин.
Йоран вывез меня из своего дома и быстро домчал до места - по сравнению с сегодняшним днем тогда в Москве частных машин просто не было, улицы были пустые. Он высадил меня, и его красная машина тут же покатила дальше, а я вошел в Сашин подъезд. Саша был дома, но ему вскоре надо было выйти куда-то на час или два. Перед уходом он предупредил меня, что дверной замок стал капризничать и каким-то странным образом не хочет открываться изнутри, либо откроется, а потом не закроется. Не помню точно, но суть Сашиных указаний сводилась к тому, чтобы я не открывал дверь, а сидел и дожидался его возвращения.

Удивительное совпадение! Только я расположился в Сашиной квартире, где всегда было масса интересных книг и всякой всячины, как в дверь позвонили. Кажется, некоторое время я вообще не отзывался: хозяин отсутствует, а ко мне никто прийти не может (наивно думал я!) Но звонки были настойчивые, люди не уходили. Наконец, я подошел к двери. "Кто там?" "Откройте!" В голосе слышались властные нотки, ясно было, что это не почтальон. Это стало особенно понятно после того, как я объяснил, что хозяина нет дома. Они - за дверью были по крайней мере двое - все равно настаивали на том, чтобы я открыл дверь. Я пустился в невразумительные объяснения о том, что замок испорчен и мне не велено его трогать. Суда по междометиям по ту сторону, истории не очень поверили, но я все еще не догадывался, кто же так настойчиво рвется. Думаю, что если бы они сразу назвали свое учреждение - мы с Лубянки! - я бы тут же сдался и открыл, невзирая ни на какие Сашины указания. Но недогадливость подпитывала мою твердость. Я еще раз отказался открыть, повторив историю о зловредном замке.

Они успокоились, во всяком случае, перестали звонить и затихли. Ну и я чем-то занялся. Каково же было мое изумление, когда через какое-то время, только я услышал в коридоре Сашины шаги, как эти двое сразу к нему подлетели. "Вы хозяин квартиры?" - спросили они. Я не помню их диалог, не помню, что было сказано в коридоре, а что уже в квартире, но выяснилось, что они из жилконторы и милиции и пришли к Саше по жалобе соседей якобы на то, что Саша громко играет на пианино в неположенное время. Саша выразил изумление таким претензиям, поскольку ему лично соседи ничего не говорили, а тут сразу милиция, да еще так настойчиво! Час дожидались на подоконнике в коридоре! Эка важность - соседи пожаловались!

Если у меня и были еще какие-то сомнения относительно наших визитеров, они быстро улетучились. Едва зайдя в Сашину квартиру и бросив взгляд на пианино раздора, один из них тут же направился в кухню, где тихонечко сидел я, надеясь остаться незамеченным и предоставить Саше выяснять свои отношения с властями. Моя личность, как оказалось, представляла для них куда больший интерес, чем пианино. Кто вы, да откуда, да зачем в Москве - за этими вопросами последовала неизбежная просьба показать документы.

Пусть жители Парижа или Лондона представят себе на минуточку, что к ним в дом вдруг приходят непонятные люди, якобы из полиции, и просят всех присутствующих предъявить паспорта просто так, на всякий случай! О полицейском произволе и полицейском государстве уж непременно было бы написано в паре газет. А нас это и не удивило. Все в порядке вещей.

Увидев мой паспорт, в котором, как я уже упомянул, прописка закончилась несколько дней назад, они засияли от радости. (Интересно, а что было бы, если бы с пропиской все было в порядке? Что-нибудь придумали бы наверняка. Кажется, тогда в Москве было правило, что приезжие должны становиться на временный учет в милиции, хотя не уверен. Никто этого правила не придерживался, естественно.) В общем, меня тут же замели в отделение милиции. Саша их попросил меня не задерживать, что они охотно пообещали. Они вообще были вежливы во время всей спецоперации. Что за машина у них была - воронок? Не помню, но ощущение, что тебя "сажают", было.

В отделении меня действительно продержали недолго, укорили отсутствием регистрации, непрописанностью, велели все урегулировать, а проще - сматываться из Москвы (в своем роде "нет человека - нет проблемы") Что я в любом случае сделал бы на следующий день "согласно купленного билета", выражаясь их новоязом. Про Йорана не было ни одного вопроса.

Зачем нужно было ломать всю эту комедию? Мое знакомство с Йораном было давно зафиксировано. Правда, оба раза это происходило в Ленинграде. Могло ли быть такое, что ленинградские гебисты не передали сведения в Москву? Кто их знает, их пути неисповедимы с какой-то точки зрения. Я неоднократно слышал, что КГБ и милиция друг друга не выносили, соперничали, чуть ли не враждовали. Вот в таких ничтожных случаях это оказывалось нам на руку: ведь могли бы со мной поступить гораздо строже. То ли они хотели показать Йорану, что он у них под колпаком (а то он сомневался!). Естественно, тем же вечером я ему все рассказал, гордясь своим приключением и тем вниманием, которого я удостоился от извергов человечества. Саша потом сожалел, что не поехал в милицию вместе со мной. Может, так и надо было сделать - в конце концов, из его дома уводят гостя, - но в таких ситуациях трудно сообразить, как поступить лучше, а соображать нужно моментально.

В прямом контакте с органами из-за Йорана я оказался еще один раз летом следующего года. Был еще ранний вечер (25 июня 1976 г.), Жора и я уже вернулись с работы. Георгий сидел у окна и предавался мечтаниям, я тоже был в комнате. Вдруг я услышал: "Медведь идет!" Я сразу понял, что речь идет не о сбежавшем из зоопарка животном, а о местном кагебешнике с такой запоминающейся фамилией. Он шествовал по длинной дорожке, которая вела к нашему дому от Московского шоссе. Жора знал этого Медведя, потому что тот уже подкатывался к нему с предложениями "сотрудничества". Внешность у него была совершенно незапоминающаяся, я бы его не узнал не то, что сейчас, а и через год. Невыразительная внешность, должно быть, считается одним из достоинств работника органов.

В общем, у нас была едва ли минута на то, чтобы сообразить, есть ли на поверхности какая-нибудь крамольная литература. Медведь уже стоял на пороге. Жора заулыбался ему навстречу, будучи уверенным, что пришли к нему. Но тот не отреагировал. (Естественно! Жоре наверняка было при беседе указано о неразглашении, следовательно они не должны были и знать друг друга!) Совершенно отчужденным тоном этот господин спросил, есть ли тут Евгений Янушевич, то есть я. В качестве кого Медведь представился, я не помню. Он пригласил меня проехать с ним в машине "побеседовать" - машина ждала на Московском шоссе, - и мы вышли. Мог ли я сопротивляться? "Только вы ненадолго" - вякнул Жора, на что Медведь не отреагировал, а по дороге к машине спросил, кто это был со мной в квартире. У меня хватило ума - или, скорее, не достало наглости - поднять его на смех из-за этого дурацкого вопроса и вообще всей этой игры.

Это было примерно так.
В местном отделении КГБ в центре города он провел меня в кабинет, и тут началась обычная мудянка. К тому времени я уже подначитался всяких памяток диссидентов и имел представление о том, как вести себя на подобных собеседованиях-допросах. Довольно быстро Медведь подобрался к своему главному интересу - Йорану. Я давал шведу самые лестные характеристики: интересуется, главным образом, искусством и литературой, ему очень нравится в СССР, о политике мы почти не говорим - в общем, нес всякую чушь. Медведя же интересовал компромат: где, когда, о чем... Конечно, я мог бы много порассказывать на эту тему - сколько декалитров алкоголя было выпито вместе на разных московских квартирах и прочее, - но не гебисту же! Вместе с тем, грубить им тоже было нельзя. Вставать в позу и бросать в лицо слова обличения - что они не имеют права, что это моя личная жизнь, которая их не касается! - было бы глупо и попросту непродуктивно, как сказали бы теперь. Так что я , тянул кота за хвост: искусство и литература, литература и искусство, такой интересный человек и подобное.

КГБ Пушкинского района г.Ленинграда располагалось на втором этаже этого здания по ул. Оранжерейной 34/36. На первом этаже - милиция. Ранее это был особняк Раевских.


Видно было, что Медведю и самому давно надоел этот разговор, и что затеял он его по обязанности, по приказу свыше. Он несколько раз повторил их избитую фразу: "вы не хотите нам помочь", я возразил, что дело не в моем желании, а в правде, которую мама учила меня всегда говорить. В какой-то момент зазвонил телефон. Медведь снял трубку и коротко изложил содержание нашей беседы: "Да, разговаривают про искусство... Нет, больше ничего не знает..." - в таком роде. Потом положил трубку и сказал, что это был его начальник и что он назвал меня плохим человеком - интонация подразумевала, что начальник приложил меня матом.

Как мы расстались, я не помню. Не думаю, что мне была предложена машина до дома, да я бы и не сел в нее. Они знали, что любой человек, приглашенный к ним для "беседы", рад унести ноги из их учреждения, уползти, лишь бы выпустили, и будет за это еще и благодарен. Какая уж тут машина! В общем, наш разговор походил на некий вялый ритуал. Мне ни разу не намекнули, что я могу потерять работу, например. Хотя моя зарплата была стандартно-мизерная, все же я работал переводчиком в отделе информации, а не на овощебазе, мне было, что терять. Очевидно, серьезные угрозы применялись в случаях поважнее, а я и мне подобные были просто досадными элементами, путавшимися под ногами. На нас надо было реагировать, но тратить силы не хотелось.

Естественно, при первой же возможности я нарушил свое обещание никому ничего не рассказывать и выложил все Йорану. Кажется, в Москве тоже кого-то из-за него таскали. И насколько я помню, КГБ своего добился: Йоран уехал из СССР раньше срока. Зачем Москва его выжила, понять невозможно. Наверняка в своей журналистской работе он выполнял лишь то, чего можно было ожидать от любого западного журналиста. На его месте советчики могли бы иметь кого-нибудь куда более политически ангажированного. Хотелось бы думать, что так и произошло после его отъезда и что сменщик Йорана доставил им куда больше хлопот. Очевидно советская система госбезопасности была так же запрограммирована, как какая-нибудь самоуправляемая и самонаводящаяся ракетная установка, которая живет своей жизнью и не просто может не уничтожить подвернувшуюся цель, пусть и себе во вред. Характер не позволяет поступать иначе, как в известном анекдоте про скорпиона, который смертельно жалит перевозяшую его через реку лягушку.

(Время, о котором я говорю - это ведь период разрядки мировой напряженности, пресловутый DETENTE, Хельсинкское соглашение об обмене людей и идей и прочая трескучая пропаганда, на которую так охотно и самозабвенно ловился левацко-либеральный Запад. Ему все никак было не пририсовать Советам человеческое лицо. А так хотелось ведь!)

Несмотря на всю браваду, страх, конечно, был, и сердце вздрагивало и замирало, когда незнакомые люди вдруг подходили к тебе и говорили: "Пройдемте с нами!", этот советский вариант "предложения, от которого нельзя отказаться". Тем не менее, мои вынужденные сношения с КГБ - это скорее ленивые игры в кошки-мышки, чем настоящая охота: кошки уже не особенно ярились, а мышки порой позволяли себе дерзости. (Повторяю, что я говорю здесь только о рядовых гражданах, не о диссидентах.) Эволюцию этого страха перед КГБ, от парализующего у предыдущего поколения до любопытствующего у нас, хорошо может проиллюстрировать такой эпизод. В 1987-ом году, на заре перестройки, ко мне в Англию впервые приехала мама. У меня к тому времени накопилась целая библиотека так называемой антисоветской литературы, и конечно мама на нее набросилась и все время что-то читала. Жора в то время жил в Париже, и мы часто перезванивались. Как-то вечером он позвонил и, между прочим, спросил: "А что Зоечка делает?" "Троцкого читает," - не задумываясь ответил я.

Надо было видеть мамину реакцию! Она вздрогнула, застыла в ужасе, потом замахала на меня руками, и стала делать знаки: молчи, мол! Я опешил: "Чего ты так испугалась? Я же с Парижем разговариваю, не с Ленинградом!"
"Все равно, кто ИХ знает?! Зачем такое говорить вслух? Я тебя умоляю, будь осторожен!" - полушепотом причитала мама.

Вот так, и смех и слезы. Бедная Зоечка!!



Евгений Янушевич


Рассказ Георгия на ту же тему

С Йораном я познакомился в какой-то из своих приездов в Москву. Помню, каким волнующим для меня было посещение его резиденции для иностранцев на Кутузовском проспекте, словно какого-то иного, отгороженного от нас мира. Впечатление это усиливалось тем, что при въезде были будки с охраной и шлагбаум. Шлагбаум поднимался перед машиной, и Йоран просил меня немного отклониться назад, чтобы не так хорошо было видно лицо для желающих запомнить его. Он как корреспондент шведского радио выписывал всю иностранную прессу, и эти многочисленные газеты и журналы из капстран притягивали меня больше всего. Впрочем, притягивал и бар с разными красивыми бутылочками.

Однажды – это было в первых числах июня 1976 г. – Йоран приехал в Ленинград и предложил мне съездить с ним на его машине в Таллин, на пару дней. Я согласился. Мы договорились, что я буду его ждать в условленный час на Московском проспекте. Он подъехал, я прыгнул в машину, и мы помчались. В те времена иностранная машина была дивом, вокруг нее сразу собирались люди, рассматривали, обсуждали или просто стояли и пялились. Мне запомнилось, как менялся взгляд людей, когда мы проносились по шоссе мимо каких-то случайных прохожих. Он напрягался, выражал удивление и любопытство. Во время краткой остановки в Нарве, когда я остался сидеть в машине один, вокруг меня собралась группка людей. Так что я наблюдал это явление «изнутри». Меня рассматривали.
Таллин. Отель "Виру".
К вечеру добрались до Таллина. Йоран поселился в отеле «Виру», что в самом центре города. Я же на это права не имел, и поэтому договорился с эстонским приятелем Энном С., что ночевать буду у него. Правда, проходил в отель я свободно, задерживать меня или что-то спрашивать не решались. Запомнилось, что все швейцары были русские и имели вид отставников КГБ. Я тогда еще подумал, что, наверное, в Эстонии КГБ должно быть почти полностью русским (что, как выяснилось впоследствии, так и было). Так и проводили мы время, то сидя в баре отеля, то у Энна в его уютной квартирке на ул. Muurivahe. Допоздна бродили по старому городу – были белые ночи. Однако сразу, как только мы стали перемещаться по городу, мы заметили слежку. То какой-то пенсионер с газетой упорно следовал за нами, то якобы влюбленная парочка не отставала, долго шла по другой стороне улицы, наигранно «не замечая» нас. Когда мы передвигались на машине Йорана, то за нами тоже следовала по пятам то одна, то другая машина. В общем, нас «поставили на наружку». Причем делалось это грубо, неприкрыто.

Таллин. Вид из отеля "Виру".
Нужно сказать, что Йоран был человек вполне умеренных, западноевропейских социалистических взглядов, представитель нейтральной и «вялой» Швеции, и это его заметно отличало от американцев и прочих немцев. Он не стремился к встрече с диссидентами и открытыми противниками советского режима. В один из вечеров Энн нас повез за город к своим знакомым, двум пожилым эстонцам, у которых мы допоздна сидели и вели всякие разговоры, в основном, о политике. Эти эстонцы еще помнили прежние, довоенные времена, немецкую оккупацию, а после войны побывали в ГУЛАГе. Помню, что ставили пластинку с песнями Цары Леандер (Zara Leander). Посещение их дома шведским журналистом было для них большим событием. Но в какой-то момент один из эстонцев сказал, что немецкая оккупация принесла Эстонии гораздо меньше вреда и ущерба, чем советская. Тут у Йорана сработал известный рефлекс западноевропейского либерала, что, мол, коммунизм и фашизм нельзя сравнивать, это не одно и то же, и что любой намек на неотрицательную оценку немецкого фашизма недопустим. Он встал и заявил, что тотчас же уходит из гостей. С большим трудом удалось его уговорить остаться.

Постоянная слежка, но кто же такой я? Два дня гуляем по Таллину, а это не установлено. Странно как-то. Как же узнать мою фамилию?

Таллин. Снимок 70-х годов.
Наконец отъезд в Ленинград. Мчимся по шоссе в Эстонии. И тут началось: на каждом пункте ГАИ нас задерживают. От одного пункта сообщают в другой, чтобы там остановили, звонили прямо при нас. Издалека уже видим, как гаишник выходит на середину шоссе и поднимает свой жезл. Гаишники были эстонцы, корректные и вежливые. С первого раза не посмели спросить у меня паспорт, проверили только у Йорана, но потом всё же попросили и меня показать документ. Помнится, что я возражал, что, мол, причем тут пассажир и почему я должен показывать паспорт. Собственно, всё это была некая вялая игра, мне хотелось посмотреть, как они будут устанавливать мою личность, как будут вести себя эстонцы в такой ситуации и т.д., потому что мне было все равно, я ничего ни от кого скрывать не собирался. Почему-то мне показалось, что Йоран волнуется больше, чем я, что он боится.

В Нарве остановились, чтобы поужинать. Попали в ужасную столовую, наполненную пьяными русскими. По мере заселения русскими Эстония деградировала, исчезала, и в Нарве это было особенно заметно.

С пушкинским кагебешником Евгением Ивановичем (все они почему-то были «Ивановичами») Медведем мне приходилось неоднократно общаться. Личность, в общем, недостойная описания. А вопросы его чего стоили! «О чем говорят сотрудники вашего института в буфете и не выступают ли они против генеральной линии партии?» (Интересно представить в те времена сотрудника НИИ, выступавшего в буфете с подобными речами.) Так и я – о ком ни спросит, всегда отвечал: говорили об искусстве. Дали ему указание сверху создавать сеть агентов и стукачей, вот он и занимался этим, надо сказать, весьма лениво и спустя рукава. Для КГБ мы с Женей существовали в одном лице, отличить нас друг от друга их могучий кагебешный аппарат был не в состоянии. И многое остальное они путали. «Вы представляете, вы по получению писем из заграницы на втором месте после пушкинского сельхозинститута!» Евгений Иванович разыскал моих школьных соучеников, спрашивал у них обо мне. А потом мы собирались вместе, рассказывали) друг другу об этом и здорово смеялись.

Как-то я попал с ним в один вагон электрички. Он, как в дешевых детективах, тут же закрылся газетой. Затем вышел на остановке раньше меня и встал на платформе против окна вагона, где я сидел, стал рассматривать меня с каким-то дурацким выражением лица – как бы «я про тебя всё знаю». Но потом я обнаглел. Я решил, что буду громко здороваться и разговаривать с ним во всех местах, где ни встречу. Однажды увидел его на платформе, и уже издалека закричал: "Евгений Иванович! Здравствуйте! Как поживаете? Куда едете? Слышали, в Португалии революция гвоздик, там свергли салазаровский режим и всю тайную полицию арестовали? Как здорово!» Другой раз я встретил его в переулочке около пушкинского пруда, непонятно зачем там топчущегося. «А что вы тут делаете?» - спросил я. Он смутился, что-то пробормотал и медленно удалился.

Они краснели, смущались, путались, не различали двоюродных братьев, но вот на разные гадости их хватало. Отказался иметь с ними дело - будут мстить. Поначалу мелочно. Так и нас потом «сдали» милицейским органам. То с проверкой заявятся домой после 23 часов, случайных гостей заберут в милицию якобы за нарушение паспортного режима, то в коридор залезут и утащат кипу старых польских журналов с эротическими фото на последней странице (порнография!). То еще какую-нибудь пакость вытворят. Так и представлялось, как звонят из гебухи в милицию и требуют обязательно найти на нас компромат. «Мы их (диссидентов) будем судить не за их политические взгляды, а за конкретные уголовные преступления», сказал как-то советский политический обозреватель Юрий Жуков. Вот так и действовали. Судя по всему, так действуют и поныне.


Георгий Янушевич.