Friday, October 02, 2009

Уклонение от призыва

Мои проблемы с армией, вернее, с военкоматами начались после окончания школы. Сразу скажу, что военкоматы так и остались самой близкой точкой моего соприкосновения с армией. В шестнадцать лет меня поставили на воинский учет и выдали призывное свидетельство, такую маленькую книжечку, без которой отныне мне было не выписаться и не прописаться. Чтобы получить прописку на новом месте, нужно было сначала встать на воинский учет в местном военкомате, а чтобы выписаться, надо было сняться с воинского учета. Это был еще один крючок советского крепостного строя.

Женя в 1966 г.


В первое лето после школы в 1966 году я не поступил в Ленинградский университет, который в те годы давал отсрочку от службы, и осенью вернулся в Кишинев, к маме, которая заведовала отделом культурной флоры в Ботаническом саду. В Ботсад пошел работать и я. Ничего "по блату" в моем трудоустройстве не было: меня взяли чернорабочим в отдел дендрария. Вместе с другими рабочими я сажал и пересаживал деревья и кусты. Мне нравилось работать на природе, такая деятельность была для меня куда предпочтительнее какого-нибудь вонючего и скрежещущего слесарного цеха. В весенний призыв - а их было два в год, весенний и осенний, - я получил повестку в военкомат: меня забирали в армию. Дело дошло до медкомиссии, что было уже серьезно.

В моей жизни было несколько военкоматских медкомиссий, и в памяти все они слились в одну. Врачи на этих медкомиссиях были очень агрессивные и злобные. Они отмахивались от любых жалоб на здоровье и видели во всех призывниках симулянтов. Впрочем, наверняка это имело под собой основания: мало кто из городских ребят хотел идти в армию. Но из-за этой предубежденности врачей страдали и те, у кого действительно были проблемы со здоровьем.

Мама разволновалась. Не то, чтобы она была совсем против службы в армии - в ту эпоху армия не имела той дурной славы, которую получила потом, после афганской и чеченской войн и из-за дедовщины. Но мама хотела, чтобы я еще раз попробовал поступить в ВУЗ следующим летом, а там уж как получится. Через какого-то своего сотрудника она вышла на человека, бывшего военнослужащего, уже немолодого, который имел связи в военкомате. Благодаря его посредничеству, мое дело отложили, а летом я поступил на театроведческий факультет Института театра, музыки и кинематографии в Ленинграде.

Более серьезный оборот армейская угроза приняла после института. Тут я могу даже опираться на даты, потому что мой двоюродный брат Георгий уже долгие годы вел дневник на им самом придуманном языке. Вот какие таланты может раскрыть и развить желание сохранить свои тайны в тайне! Я тоже вел дневники все эти годы, но придумать свой язык мне способностей не хватило. Поэтому, когда КГБ защелкал зубами, казалось, уже совсем близко, я свои дневники сжег: в них называлось слишком много имен. (Не могу объяснить сейчас, почему я просто не спрятал их хорошенько. Мог бы надежно упаковать и зарыть в землю, в конце концов.) Узнав от меня про язык, изобретенный Георгием, известный в Ленинграде филолог и переводчик Гена Шмаков сказал мне с недоверием, что этого не может быть, потому что свой язык может придумать только гений. Очевидно, Георгий не выглядел так, как в представлении Шмакова должна выглядеть гениальная личность. Но факт остается фактом - есть дневники, которые никто не может прочитать, кроме их автора.

Женя, 1972 г.

Итак, вернусь к армии. Факультет рекомендовал меня в аспирантуру, но меня в нее не приняли (отдельная история). Запись в дневнике Георгия за 2-е октября 1972-го года: "У Жени неудача с экзаменом в аспирантуру. Теперь будет угроза армии". На сей раз призыв был осенним. Что было делать? Я пытался искать каких-то знакомых, которые могли бы помочь, но в Ленинграде найти подходы к военкомату гораздо труднее, чем в Кишиневе - город больше, военкоматов больше. Смешно вспомнить, как я пробовал симулировать язву желудка. У Георгия она была на самом деле, он хорошо знал симптомы, и я пошел в поликлинику с жалобами на боли в той стороне живота, где им полагается быть при язве. Выслушав меня, врачиха закудахтала, направила на анализы, где я пил капустный отвар и глотал кишку. Я даже побывал на рентгене желудка. Ушлый рентгенолог, посмотрев на меня, спросил прямо, не призываюсь ли я. Видно, таких мнимых больных призывного возраста он повидал уже немало, но обязан был выполнить положенную процедуру. Естественно, анализы ничего не обнаружили. Еще помню, что мы с Георгием даже поговаривали о том, чтобы мне заболеть воспалением легких, для чего мне предполагалось прыгнуть в уже совсем холодный Колонистский пруд в Пушкине. На это я все же не решился. Очевидно, такое испытание было пострашнее армейской службы.

Медкомиссия в военкомате
Военкомат направил меня на медкомиссию, которую я прошел 4 ноября, где меня, естественно, признали годным и назначили предварительные сборы, т.е. это был последний этап перед собственно отправкой в армию. Поскольку тут вторглись ноябрьские праздники, я съездил на несколько дней в Москву попрощаться с друзьями. Я убедил себя, что раз уж это неизбежно, то нужно извлечь из этого поворота судьбы максимум пользы. Почему-то мне запомнилось, как я рассуждал с Сашей Сумеркиным о том, каким ошеломительным жизненным опытом станет для меня армейская служба.

Я вернулся из Москвы 9 ноября. Жора меня обкорнал в домашних условиях - я тогда носил длинные волосы по моде, чего не терпят все военкоматы мира, - и рано утром 10 ноября я явился на сборы в какой-то ленинградский военкомат. Кроме меня там было немного ребят. Когда очередь дошла до меня, случилось чудо. Военрук долго искал мои призывные бумаги, не нашел - и отправил меня домой до весны! При этом еще умудрился меня же и отругать, представив дела так, будто это я виноват в том, что моя папка потерялась.

Собственно, в вышеописанном случае я и не уклонялся, мне просто повезло. Настоящее уклонение с моим активным участием началось на следующий, 1973-ий год.

Женя около бывшего гатчинского военкомата на ул.Киргетова. 4 июня 2008

Моя прописка в Ленинграде закончилась вместе с институтской учебой. Прописаться в Ленинграде было немыслимо, и тот факт, что я родился в Царском Селе, для властей не имел никакого значения. Поскольку уезжать из Ленинграда мне очень не хотелось, я искал возможности прописаться хотя бы в области, потому что областная прописка давала право работать в столице. В конце концов знакомая наших близких друзей-
ж/д станция Кобралово."павловцев", Марфа Александровна, сумела прописать меня в своем доме в поселке Кобралово Гатчинского района, километрах в шестидесяти от Ленинграда. Соответственно, мой райвоенкомат оказался в Гатчине, где я и встал на учет. Вскоре после этого я устроился на работу переводчиком в Институт механизации и электрификации сельского хозяйства Северо-Запада, или НИПТИМЭСХ. Георгий делал для них халтуры и узнал, что им требуется постоянный переводчик. Институт взял меня летом 1973-го года.

Не помню, как мне удалось проскочить весенний призыв того года. Но осеннего я уже дожидаться не стал. Сейчас мне трудно восстановить по памяти всю последовательность событий, совпадений и простого везенья. Но сюжет таков. Еще по институту я знал Лену Маркову, которая тоже училась на театроведческом, курсом старше. Она занималась пантомимой, причем не только теоретически, но и практически, во всяком случае, имела опыт выступлений на сцене. Мои сокурсницы отмечали ее осанку: она поразительно прямо держала спину, когда присаживалась покурить у батареи в институтском коридоре.

Я иногда бывал у нее в гостях, хотя не могу сказать, что мы были друзьями, тем более близкими. В один из таких визитов я поведал ей и ее мужу Леше о своей надвигающейся армии. Недолго думая, Леша взял телефон и позвонил своему знакомому, который работал в психоневрологическом институте им. Бехтерева, в девятом отделении - клиника неврозов и психотерапии. И этот знакомый согласился меня устроить на отделение. Не помню точно его имени - а казалось бы, должен был бы запомнить навеки! - кажется, Мурзенко, и так я и буду его называть. Конечно, это сватовство не произошло немедленно по телефону. Мы встречались с Мурзенко лично, по крайней мере, один раз. От Лены же я узнал, что у начальницы девятого отделения сына так измордовали в армии, что она поклялась спасать от службы всех, кого сможет. В советские годы о дедовщине ведь никто и заикнуться не смел, и ее тогдашние масштабы нам были совершенно неизвестны. Впрочем, любая негативная статистика была гостайной. Косить же под психа был довольно популярный способ уклонения от призыва, как мне помнится по разговорам вокруг. Многим ли он удавался - вопрос.

То, что Мурзенко согласился мне помочь, было замечательно, но его доброй воли было недостаточно. Чтобы попасть на это отделение, нельзя было просто постучать в дверь и войти с улицы. Туда нужно было получить направление из нижестоящих инстанций, и тут никто не мог ничего сделать, кроме меня самого. Требовалось пройти все предварительные ступени, начиная с самого низа.

У нас был знакомый, Эдгар, который работал врачом на "скорой помощи". Он, можно сказать, и запустил процесс. По дневнику Жоры, это было 5 апреля 1973-го года. Эдгар пригласил меня к себе в гости и там подробно проинструктировал о том, что нужно делать и как себя вести. Главное же - он дал мне справку о том, что со мной якобы случился некий припадок на улице, и он оказывал мне первую помощь. Сейчас мне кажется, что он сильно рисковал, Мы не были очень близкими друзьями, ради которых можно было подвергать себя опасности. Может быть, он пошел на это потому, что уже собирался в Израиль, куда и улетел через несколько месяцев, и ему было все равно?

Еще помнится, что при том диагнозе, который мне придумал Эдгар, у меня должно было быть скачущее давление. Какой-то молодой врач в институте, где работал Георгий, показал мне упражнение для ног, чтобы развить мышцы икр и таким образом, напрягая и расслабляя их в нужный момент, повышать и понижать давление. Этот врач сказал мне, что его знакомый таким образом просимулировал гипертонический криз.

Теперь надо было начинать с самой первой инстанции, то есть со своего районного терапевта. Поскольку я был прописан в Гатчинском районе, то и врач мой был там. Добираться до Гатчины было сложно, двумя автобусами, дорога в один конец занимала два часа. А на прием нужно было приезжать очень рано, иначе не попадешь. Но чего не сделаешь, когда клюнул жареный петух! Вставал на рассвете и ехал. Врач показался мне старым, прокуренным и не очень медицински образованным. Совсем не похож на врача, одним словом, но это было мне как раз на руку. Я показал ему справку от Эдгара, он померил мне давление два раза, и подсказанным мне способом я умудрился вызвать в нем резкие перемены, что врач отметил: "Давление скачет!" Уж не помню, что он мне прописал и посоветовал, но, по подсказке Эдгара, через пару недель я явился к нему снова и рассказал, будто такой же приступ случился со мной дома. "Мне страшно, я не хочу жить," - прошелестел я, как мне было велено, при этом сгорая от стыда. Угроза самоубийства подействовала безотказно, врач явно испугался - ответственности, что ли? - и выдал мне направление в ленинградский неврологический диспансер, что мне и требовалось по сценарию.

В диспансере врач-женщина была квалификацией получше. Мы побеседовали о моих нервах. Помню ее слова о том, что дальние смеси, как у меня - отец армянин и мать украинка - дают потомство со сложной и уязвимой нервной организацией. Она и выдала мне желанное направление в Бехтеревку.

Эти походы по врачам заняли довольно много времени, потому что Бехтеревка приняла меня на отделение 11-го сентября. Перед тем, как запустить меня в палату, мне было велено помыться в их душе, очевидно, для дезинфекции, хотя душевая комната мне запомнилась довольно грязной.

Отделение невротиков было на втором этаже. Длинный коридор с комнатами по одну сторону. Мужские палаты были справа, женские слева, но никакой разделительной преграды между ними не было, общение было свободное. В моей палате было шесть человек, включая меня, и я думаю, что по столько же было и в других. Пациентов было немного, мне кажется, что всего на отделении держали одновременно человек тридцать.

НИИ неврологии им. Бехтерева.Обитатели палаты были из самых разных слоев. Был тут пожилой работяга, который получил свой нервный срыв, как я позже понял, из-за квартирного вопроса: несколько поколений его семьи вынуждены были ютиться в одной комнате, да еще и в коммуналке. Самым верным лечением было бы дать ему приличное жилье, но на квартирный вопрос компетенция врачей не распространялась, и поэтому его кололи витаминами и делали какие-то еще оздоровительные процедуры. Другой был писатель-искусствовед, чью хорошо изданную книгу о художнике Серове я видел в магазинах. Это был страшно тощий еврейский человек с вытаращенными скорбными глазами, жутко неопрятный. Он страшно чавкал, когда ел из каких-то баночек, а по ночам с остервенением занимался онанизмом. Еще помню вполне здорового вида краснощекого парня с диссидентским уклоном. Он всем рассказывал, как хорошо в Америке, где каждый третий - миллионер. В общем, набор получился совершенно демократический. В соседней комнате был даже студент из Эфиопии, который брал у меня читать английское издание Эриха Фромма "Бегство от свободы". Что привело его на отделение, я не знаю. Вообще-то я не особенно расспрашивал своих сопалатников об их проблемах. Ведь тогда надо было бы и свои раскрыть. Я же был очень плохой врун, а правду, естественно, открыть не мог.

Вообще я пришел к выводу, что пациенты не представляли собой каких-то особо тяжелых казусов. По ним нельзя было сказать, что они нездоровы. Все, и мужчины и женщины, были обычными советскими людьми, несколько подуставшими от жизни. Вспоминая о больнице теперь, я думаю, что большинство населения страны можно было поместить на такое лечение, у всякого нашелся бы повод. Почему выбрали именно этих, а не других, можно только гадать. Кому-то повезло, кто-то по блату, как я. Я знаю, что мой институтский сокурсник со связями в Бехтеревке несколько раз ложился на это отделение поправить здоровье после чрезмерных похождений и возлияний.

Лечение состояло в витаминных уколах и в неких психоаналитических сеансах, на которые нас собирали довольно большими группами из мужчин и женщин. Там мы то слушали музыку, а потом высказывали, какие образы она нам навевает, то разыгрывали сценки, а потом обсуждали, кто как себя вел и насколько правдоподобно получилось. В самом начале же моего пребывания, меня обследовали по всякому, выясняли мое общее физическое здоровье.

Потом мне сделали еще одно обследование. Меня привели в лабораторию, поместили на больничное ложе, облепили голову какими-то проводами-датчиками, и врач начал медленно и отчетливо произносить разные слова, очевидно, проверяя, как я на них реагирую. Вдруг я услышал "Аспирантура!" и тут же сообразил, что будут разыгрывать эту карту: у меня нервное расстройство на почве неудачного поступления. Уж не знаю, что показали датчики, но аспирантура вовсе не была предметом моих переживаний, и как мне казалось, мое сердце не ёкнуло.


Через какое-то время мне дали довольно свободный режим: можно было выходить из больницы по вечерам, а на выходные вообще уезжать домой. В какой-то из вечеров я навестил Лену Маркову, и она со смехом передала мне отзыв Мурзенко: "Твой Янушевич здоров, как сраный бык!" Иными словами, я оказался патологически здоров. Якобы у каждого человека есть слабина, к которой можно прицепиться, а у меня не нашли НИЧЕГО! Ни малейшей щербинки! Чего никак нельзя было сказать по моему внешнему виду: я был длинный и тонкий, как тростник, бледный, с запавшими щеками. Раньше у меня подозревали и дистрофию и малокровие и гормональные нарушения. А я оказался образцом здорового человека, просто мечта армии!


Пару раз я выезжал в город и возвращался в больницу подвыпившим - что было строжайше запрещено! За это могла немедленно выставить с отделения. Тут на помощь приходили женщины. Они кидались отвлекать внимание медсестер, пока я пробирался в свою палату. Многие женщины на отделении мне симпатизировали, даже ссорились между собой из-за того, кто сядет со мной рядом на ужине или обеде. Наверно потому, что я был всегда готов выслушивать их истории. Одна из них, цирковая артистка Рита, ко мне очень привязалась, и когда меня выписывали, она провожала меня до ворот больницы, плакала. Потом я случайно узнал, что она была нимфоманкой. После выписки я приезжал разок ее навестить, чему она было очень рада.


На отделении была группа молодых врачей. Они прознали, что я переводчик, и тут же запрягли меня переводить им статьи по психиатрии из американских журналов пяти - шестилетней давности. Уж не знаю, где они их доставали. Я это делал с удовольствием, потому что статьи были нетрудные, и мне было даже самому интересно читать изыскания заокеанских психоаналитиков. Все же я приносил пользу и хоть как-то отплачивал за нелегальную помощь.

Так прошли два месяца, после которых меня выписали с диагнозом "диэнцефальный синдром", некое нервное заболевание, которое почти неуловимо, трудно определимо, но, тем не менее, давало желанный белый билет - освобождение от армии. Что мне и нужно было.
Советский военный билет

В те далекие времена за помощь, которую мне оказал малознакомый врач, я передал ему бутылку молдавского коньяка через ту же Лену Маркову. И он был доволен! Ему, интеллигентному человеку, даже было неловко! При какой-то случайной встрече вскоре после моей выписки Мурзенко покраснел, смущенно говоря слова благодарности за этот несчастный коньяк. А ведь сейчас за белый билет берут десятки тысяч долларов! Но в советские времена такая помощь была, в общем, естественной: "МЫ" объединялись против "НИХ" в самых разных жизненных ситуациях. Парадоксальным образом советская система частично осуществила свой лозунг "человек - человеку друг, товарищ и брат", но этот уникальный в истории тип отношений родился из сопротивления системе. Не берусь судить обо всех слоях советского общества, но в тех, где обитался я, сформировалась некая круговая порука: чтобы выжить, нужно было помогать друг другу. Может быть, поначалу в этой взаимопомощи и был некий расчет: ты - мне, я - тебе, Но голым расчетом человек не живет, и постепенно он растворился в той душевности и бескорыстной взаимовыручке, которые так поражали и привлекали иностранцев, приезжавших в СССР.
Евгений Янушевич.